Коммуникативная специфика просьбы в русском языке (на примере произведений русской литературы XIX-XIX веков)

Автор работы: Пользователь скрыл имя, 18 Марта 2012 в 11:40, дипломная работа

Краткое описание

Настоящее дипломное исследование посвящено изучению коммуникативной специфики просьбы в русском языке как многофакторного языкового явления и средства реализации его прагматических функций. При этом акт просьбы в большей степени будет рассматриваться в русле речевого этикета.
Выбор темы был продиктован следующим рядом факторов:

Содержание работы

Введение
3
1
Национальная специфика русского речевого этикета

1.1
Границы явления речевого этикета

1.2
Повседневная языковая практика и норма в речевом этикете

1.3
Речевой этикет и речевая ситуация




2
Коммуникативная специфика просьбы в русском речевом этикете

2.1
Семантическое описание просьбы как элемента коммуникативного акта

2.2
Коммуникативные ситуации выражения просьбы

2.3
Парадигма императивных жанров просьбы

2.4
Реализация просьбы в произведениях А.С.Пушкина

2.5
Реализация просьбы в произведениях Н.А.Островского

2.6
Реализация просьбы в произведениях А.П.Чехова

2.7
Особенности выражения просьбы в художественных произведениях ХХ века (на примере текстов В.Шукшина, Ю.Бондарева, А.Рыбакова)

2.8
Просьба в деловых письмах


Заключение


Список исследованной литературы


Приложения

Содержимое работы - 1 файл

Дипломка Акылбековой.doc

— 565.00 Кб (Скачать файл)

Абсолютно успешные выполненные просьбы, исполненные желания – большая редкость у Чехова. Пожалуй, можно привести пример только одного рассказа, в котором просьбы героя систематически удовлетворяются, – но этот случай оказывается и самым парадоксальным. Мы имеем в виду рассказ «Пари». Здесь герой добровольно подвергает себя одиночному заключению и, согласно договору, получает все, что пожелает, но только при одном условии. Условие это следующее:

С внешним миром, по условию, он мог сноситься не иначе, как молча, через маленькое окно, нарочно устроенное для этого. Всё, что нужно, книги, ноты, вино и прочее, он мог получать по записке в каком угодно количестве, но только через окно (7, 230–231).

Герою также разрешается писать письма – но не получать ответа. Таким образом, человек, все просьбы которого исполняются, исключен из коммуникации. Точнее говоря, трудно даже решить, можно ли назвать коммуникацией ситуацию, когда герой может высказываться, обращаться к миру, но не получает никакого словесного ответа, кроме исполнения просьб. Просьба здесь полностью изолирована из континуума речевых жанров, в котором существует человек, а желание – из других универсалий существования. В результате, как показывает Чехов, постоянно удовлетворяемые желания субъекта (и, соответственно, просьбы) постепенно сходят на нет. В финале окончательного варианта рассказа перед нами герой, который не хочет вообще ничего. Исполнение всех желаний приводит к утрате желаний. Объект желания ускользает от человека: в чеховских текстах постоянно повторяется архетипическая, восходящая к анекдотической сказке ситуация, когда человек просит одно, а получает другое. В раннем рассказе «Устрицы» ребенок хочет попробовать сказочное блюдо, а получает склизкую гадость. Таким же «не тем» оказываются любые объекты желаний: богатство («Сапожник и нечистая сила»), возлюбленная («Ариадна», «Супруга», «Три года», «Дуэль» и мн. др.), родной дом («В родном углу»), заграница («Ариадна»), возвращение в прошлое («У знакомых»), практически всегда – брак и т. д. В «Дуэли» Надежда Федоровна, потрясенная смертью мужа, умоляет Лаевского о сочувствии – в ответ Лаевский тайком убегает от нее через окно (7, 395). Очень похожая сцена повторяется в «Рассказе неизвестного человека» с участием Орлова и Зинаиды Федоровны (8, 180). То же происходит с желаниями героя стать или не стать кем-то: Сорин хотел стать писателем, а не действительным статским советником – и стал последним, «это вышло само собою» («Чайка»; 13, 49); Ольга в «Трех сестрах» хочет выйти замуж, а вовсе не стать начальницей гимназии («Это мне не по силам»; 13, 159) – и становится начальницей. Если тема неадекватности человека его судьбе действительно является, как считал Бахтин, главной романной темой, то судьбы этих и многих других чеховских героев еще раз говорят о «романизации» драмы.
Просьба – только явное выражение непосредственного желания, а чеховский человек желаемого не получает никогда, зато очень часто получает прямо противоположное.
Наконец, самый парадоксальный с точки зрения теории коммуникации вид просьбы у Чехова – это просьба, которую абсолютно невозможно выполнить, невозможная просьба. В «Истории одного торгового предприятия» в книжную лавку каждый день врывается покупательница, требующая: «Дай на две копейки уксусу!» (8, 37). Это просто квипрокво, комическое обращение не по адресу: «Дверью ошиблись, сударыня», – отвечает хозяин. Но мы уже писали, что смешные квипрокво перерастают у Чехова в драматические познавательные заблуждения. В «Темноте» тот же мотив обращения не по адресу оказывается сложнее и серьезнее: крестьянин просит отпустить брата, посаженного в тюрьму. Свою просьбу он адресует доктору, мировому, становому, следователю, непременному члену по крестьянским делам – то есть совершенно не тем людям, которые могли бы ему помочь. Герой не знает и не может знать адреса для апелляции и кассации. В написанной почти следом за «Темнотой» противоположной по тональности юмореске «Беззащитное существо» звучит та же тема. Здесь просьба предстает уже дважды безосновательной – во-первых, она обращена не по адресу, а во-вторых, оказывается, что такого адреса попросту нет и не может быть: даже в учреждении, где служил Щукин, возвращать деньги никто не обязан, потому что он просто вернул долг в кассу взаимопомощи.
В юмористических рассказах мотив ложной просьбы малозаметен в ряду других комических ошибок, но в свете сказанного нами ранее об интересе Чехова к «познавательным» квипрокво, референциальным иллюзиям, когда герой видит только то, что хочет видеть, этот мотив приобретает более серьезное звучание. А с другой стороны, для человека, которого просят о невозможном, такая просьба – это пустой знак. Обе указанные нами во второй главе закономерности действуют и в отношении просьбы.
В поздних текстах мотив невозможной просьбы усложняется и получает идеологическую или этическую нагрузку. Так, в «Иванове» Львов обращается к Иванову с просьбой «не торопиться» в ухаживании за Сашей – то есть не гнаться за ее приданым – и подождать смерти жены (12, 54). В то же время зрители понимают, что Иванов вовсе не охотится за богатством Саши и не добивается скорой смерти жены, это всего лишь интерпретация его поступков, которая существует только в сознании Львова и персонажей «бытового фона». Просьба основана на ложных предпосылках и потому в принципе не может быть выполнена. Заметим, что и в этом случае сохраняется закон неприятной просьбы: постоянные разговоры с «глухим» доктором доводят Иванова до отчаяния. В рассказе «Хористка» жена героя обращается к его любовнице-хористке с просьбой вернуть ценные подарки, которые делал муж. Муж не делал никаких подарков, референт просьбы не существует. Но настойчивые просьбы, мольбы, переходящие в требования, сопровождаемые (вопреки всем правилам речевого жанра) оскорблениями, вынуждают хористку отдать свои собственные вещи. С юридически невозможной просьбой – спасти заложенное и обреченное на продажу с аукциона имение – обращаются к приятелю-адвокату герои рассказа «У знакомых».

Иногда чеховский сюжет строится так, что за уже удовлетворенной просьбой сразу следует другая, «невозможная». Так, в повести «Три года» вторая жена Панаурова обращается к Лаптеву с просьбой о денежной помощи. Как только эта просьба выполняется, за ней следует другая – помочь вернуть ушедшего от героини мужа. С этим драматическим эпизодом прямо рифмуется комическая ситуация рассказа «Беззащитное существо» и водевиля «Юбилей», где представлен «каскад» невозможных просьб: как только Щукина-Мерчуткина получает деньги, она просит банкира: «Ваше превосходительство, а нельзя ли моему мужу опять поступить на место?» (6, 91).

Еще один вариант невозможной просьбы – обращение к фантому, призраку. В рассказе «Гусев» герой просит племянницу, которую оди-кась дядьке служивомуПвидит в полусне-полубреду: « напиться принеси» (7, 331). В «Черном монахе» этот мотив разворачивается в диалоги с призраком, который выполняет желание Коврина: легитимизирует его собственные мысли. И Мерчуткина, и Львов, и Коврин – при всех различиях этих героев и архитектоники текстов, в которые они включены, – воспринимают мир по принципу: «Существует то, что я хочу». Желание доминирует над реальностью и подменяет референт знака – в полном соответствии с тем принципом, о котором мы говорили во второй главе.
Обреченность просьбы может быть ясна герою или скрыта от него – это меняет только эмоциональный ореол повествования, но не результат. С заведомо невыполнимыми просьбами обращаются друг к другу герои «Егеря», «Доктора», рассказа «Осенью» и пьесы «На большой дороге», «Убийства», «Рассказа неизвестного человека», «Мужиков», «У знакомых», «Вишневого сада» и многих других текстов, причем ситуация просьбы часто рисуется Чеховым как повторная, возникающая не в первый раз.
Приведенные выше примеры невозможных просьб касаются адресата, бенефактора. Но возможен и случай, когда при правильном адресате ложен или неопределен сам предмет просьбы. Так, в «Драме на охоте» читаем: «Сумасшедший отец в вечер убийства, как показала потом прислуга, сидел у себя в лесном домике и весь вечер сочинял письмо к исправнику, прося его обуздать мнимых воров» (3, 384).

Молитвы чеховских героев в «Мужиках» или «Нахлебниках», о которых мы писали ранее, – это просьбы, адресованные к Богу, но не имеющие никакого содержания. Фактически такие просьбы смыкаются с невысказанными. В них чеховская коммуникация предстает в наиболее парадоксальном виде: бесконечно отсроченный адресат и повторяющееся сообщение, лишенное смысла. «Успешность» здесь принципиально невозможна уже потому, что формально оставаясь молитвой, речь героев ни о чем не просит. В то же время предел бессмыслицы оказывается наиболее близок к полноте смысла: абсурдные молитвы вкладываются в уста наиболее обездоленных героев.

Заметим, что все перечисленные случаи объединяет то, что бессмысленная, невозможная просьба навязчиво повторяется. В сущности, к этой повторяемости и сводится в данном случае коммуникация: все элементы цепи оказываются разомкнуты. Формально оставаясь просьбой, требованием или молитвой, они представляют собой только изолированное от мира, никогда не реализуемое желание.

Мы начали этот раздел с констатации того факта, что Чехов при всей своей любви к свободе изображал почти исключительно человека зависимого. В этом, казалось бы, нет ничего странного: достаточно вспомнить, что он сознательно ставил своей задачей (по крайней мере, в определенный период творчества) «правдиво нарисовать жизнь и кстати показать, насколько эта жизнь уклоняется от нормы» (П 3, 186). Но анализ речевого жанра просьбы вызывает сомнения в том, что чеховский текст – апофатическое утверждение нормы: в мире, где постоянно действует закон безрезультатности просьбы, невыполнимости желания, трудно говорить об ином, «нормальном» мире. Ничто не говорит о том, что за пределами изображенного мира есть другой, в котором человеческие желания могут быть исполнены. Только лирический отсвет, падающий на поздние рассказы, выражает слабую надежду в слове повествователя, пронизанном словом героя: Но казалось им, кто-то смотрит с высоты неба, из синевы, оттуда, где звезды, видит все, что происходит в Уклееве, сторожит. И как ни велико зло, все же ночь тиха и прекрасна, и все же в Божьем мире правда есть и будет, такая же тихая и прекрасная, и все на земле только ждет, чтобы слиться с правдой, как лунный свет сливается с ночью («В овраге»; 10, 165–166).

Но эти надежды никогда не осуществляются в рамках изображенного мира. Закон «хотел одного, а получил противоположное» действует в отношении героев поздних рассказов с той же неизменностью, что и в отношении персонажей ранних юморесок. Чеховские зависимые люди зависят не столько от доброй воли дающего, сколько от объективных обстоятельств, которые не в силах изменить ни они сами, ни те, кого они просят. Выполнение евангельского императива «просящему у тебя дай» оказывается невозможным даже при наличии доброй воли, потому что просящий не знает, чего он просит, или же просит невозможного, или же выражает желание, противоположное желанию бенефактора. Но и сами обладатели ценности отнюдь не счастливы в чеховском мире. Они сплошь и рядом уравниваются с зависящими от них людьми. Эта закономерность говорит уже о других отношениях – отношениях власти.

Как отмечалось выше, в категорию просьбы как побуждающего действия относим и приказы. Приказ – это форма побуждения, выражающаяся в устной или письменном распоряжении, требующая беспрекословного выполнения.

Приказ самым непосредственным образом выражает отношения власти, и поэтому особенности этого речевого жанра – то есть его актанты, обстоятельства и результативность, – повторяясь в разных текстах, образуют закономерности, весьма значимые для понимания скрытых двигателей действия. Судьба речевого жанра может говорить о специфическом авторском видении социума, о его отношении к иерархии, оценке крепости вертикальных связей, работы государственных, военных, юридических и некодифицированных моральных и социальных механизмов. Невыполнение приказа может оцениваться как примета анархии, энтропии и беззакония или, напротив, как увеличение числа степеней свободы в становящемся социуме. Безуспешный приказ может оказаться обусловлен как слабостью власти, так и бунтом зависимых от нее людей и т. д.
Чеховское отношение к приказу и проблеме власти оказывается весьма специфично. Как все писатели пореформенной эпохи, Чехов постоянно обращается к проблеме власти, приказа, подчинения. При этом из всех вопросов, связанных с властью, его больше всего интересует проблема инертного сознания, которое и в изменившихся условиях не может избавиться от психологии необсуждаемого приказа по отношению к нижестоящим. В этом разделе мы рассмотрим основные отличительные черты чеховского подхода к социальной проблематике власти. Эти проблематика выходит далеко за рамки локального вопроса о трансформации речевого жанра приказа, но начнем мы именно с него.

Первая особенность состоит в том, что Чехов обнажает парадоксальные основания приказа как речевого жанра. Разница между приказом и просьбой – не в оформлении высказывания, а в различных отношениях власти. Разумеется, любой приказ можно высказать вежливо, сохраняя уважение к личности адресата, но если человек обязан выполнить то, о чем его просят, то перед нами все-таки приказ. Каждый речевой жанр имеет свою концепцию адресата: по Бахтину, в структуре жанра заложено отношение говорящего к возможной реакции собеседника и предвосхищение ответа. В случае приказа такое предвосхищение сводится к нулю: независимо от того, что адресат думает по поводу данного приказа, он обязан ему подчиниться. Приказы не отдают, не будучи уверенными в их исполнении, в литературе это возможно только для характеристики героя, оторвавшегося от реальности . В такой концепции адресата заложена потенциальная опасность автоматизации: приказы человека, уверенного в своей власти, становятся механическими, машиноподобными, отношение слушателя к слову говорящего не учитывается вовсе. Аналогом неисполненного приказания оказывается испорченная машина (тоже частотный чеховский мотив ). Как любая другая инерция мышления и поведения, механичность приказа не ускользает от внимания Чехова и становится текстообразующей матрицей для множества его рассказов. В ранней юмореске «Случаи mania grandiosa» персонажи представляют собой своего рода испорченные машины, зацикленные на императивных высказываниях вроде «Сборища воспрещены!» или «А посиди-ка, братец!» (2, 21). В рассказе «Много бумаги» дает сбой бюрократическая машина, не способная вовремя издать необходимый приказ. Аналогом испорченных машин, отдающих или исполняющих приказы, оказываются герои рассказов «Стража под стражей, «Унтер Пришибеев», «Мой разговор с почтмейстером», «Мой Домострой» и многие другие. Зрелый Чехов трактует ту же тему безличного, механического приказа вполне серьезно. Так, в «Рассказе неизвестного человека» он остраняет ситуацию «барин и лакей» тем, что ставит на лакейское место человека образованного, с обостренным самосознанием, и поручает ему роль рассказчика.

Другая важная пресуппозиция приказа как речевого жанра заключена в «авторитарной» концепции адресанта. В идеале отдающий приказ должен обладать общепризнанной, закрепленной законом властью (или, по крайней мере, харизматическим авторитетом). Даже единоличный приказ всегда подается как сверхличный, основанный на неком молчаливо подразумеваемом высшем авторитете. В отличие от просьбы, приказ внутренне обоснован не личным желанием, а объективной необходимостью, вызванной стечением обстоятельств, представлением о хорошем или должном, или же другим приказом. В последнем случае возникает цепочка приказаний, потенциально бесконечная, которая замыкается только на безусловно принятом говорящим этическом императиве, который обычно окружают риторикой добра, справедливости и порядка. Всякая власть декларирует своей целью общее благо, и, соответственно, оформляет свои приказы как приказы ради других. Приказ для себя всегда воспринимается негативно, как злоупотребление властью. Для самообоснования власть нуждается в разграничении сфер личного и неличного, причем эти сферы должны ясно и недвусмысленно различаться, для чего и существуют системы социальных знаков, отличий, рангов и т. п. Эти знаки говорят прежде всего о том, что приказ отдается не от себя и не ради себя. Ср., например, в «Тарасе Бульбе» Гоголя: – Слушайте ж теперь войскового приказа, дети! – сказал кошевой, выступил вперед и надел шапку, а все запорожцы, сколько их ни было, сняли свои шапки и остались с непокрытыми головами, утупив очи в землю, как бывало всегда между козаками, когда собирался что говорить старший.

Интерес к инерции мышления приводит Чехова к тому, что он смешивает сферы подчинения и власти, индивидуального и социального, личного и неличного, показывает нестабильность границ между ними. Например, когда унтер Пришибеев разгоняет крестьян, он действует, с его точки зрения, не своевольно, а ради порядка, и с любой точки зрения – не ради личных интересов. Но в то же время закон и власть, на основании которых он действует, – не более, чем химеры. Основание приказа, этический императив, который в самом последнем счете его легитимирует, не абсолютен – Чехов лишает приказ того центра, на котором он покоится в сознании людей. Точно так же Беликов в позднем рассказе подавляет окружающих и добивается приказов об исключении учеников не ради личных выгод, а исходя из представления о должном. Но это ложное представление обусловлено личным качеством самого Беликова – съедающим его страхом. В обоих рассказах понятия героев о хорошем и плохом уже противоречат принятому большинством и сохраняются только в социальном воображении запоздалых «блюстителей».
Аналогичные парадоксы мы увидим во многих приводимых ниже примерах смещения однозначных властных отношений путем их симуляции, театрализации, смешения социального и антропологического и т. д. Все они так или иначе касаются парадоксов «императивного» мышления, хотя надо заметить, что тема отношений власти у Чехова выходит далеко за рамки парадоксов отдельного речевого жанра, и потому в данном разделе нам придется обратиться к психологической и социологической проблематике.

Информация о работе Коммуникативная специфика просьбы в русском языке (на примере произведений русской литературы XIX-XIX веков)