Автор работы: Пользователь скрыл имя, 25 Октября 2011 в 12:55, курс лекций
Работа содержит 8 лекций по дисциплине "Античная философия" : сущность, описание.
Вспомним,
чтобы проиллюстрировать эту
проблему бытия, еще один из платоновских
мифов (я его часто привожу). Воин
по имени Эр пал на поле сражения;
в действительности он не был убит,
а лишился сознания, но был принят
за убитого и отправлен в царство мертвых.
И с ним случилось то, чего со смертными
обычно не случается — смертные не возвращаются
из царства мертвых, а он вернулся, и ему
предложено было снова прожить жизнь,
но уже на основе опыта, извлеченного из
своей собственной жизни (а, извлекая опыт,
можно не повторять ошибок и можно открыть
себе двери в повторение жизни). И Платон
устами Эра с удивлением, наигранным, конечно,
говорит о том, что смертные люди удивительно
никчемно делают этот второй выбор. (Лишь
Одиссей сумел выскочить, как известно,
из честолюбивой структуры своей предшествующей
жизни, структуры поиска приключений,
и решил быть нищим и скитаться, живя на
подаяние.) Так вот, особенно плохо выбирали
тираны. Они твердо говорили себе: вся
моя беда была в том, что я не имел друзей
и был один. А теперь я наберу себе команду
друзей. Только в себя, говорит Платон,
и так говорит греческая трагедия “Эдип”,
он не заглядывал... Так что абсурдно говорить,
что тиран все-таки мог поостеречься и
не разгонять вокруг себя друзей. Одиночество
— натура тирана, и последующая цепь событий
может быть изменена только изменением
природы самого тирана. Вот в этом смысле
природа у греков называется “фюзис”
(греческое “фюзис” несколько иное, чем
то, что стало называться природой в позитивном
естествознании, начиная с ХVII-го века).
Абсурдно, например, было бы говорить о
том, что Гитлер мог распустить колхозы,
то есть отказаться от формы, вытекающей
из тоталитарной природы нацизма и являющейся
идеальным средством контроля над населением.
Природа нацизма одна и вполне конкретна.
Греки
говорят — и это они
[43]
на “происхождение”
и происхождение чего мы не прослеживаем.
Трагическая правда жизни Эдипа
уже есть: он спит со своей матерью
и убил своего отца. Она есть перед
всеми теми действиями, которые он предпримет
сознательно, кстати, в поисках ее же. Но
что бы он ни делал — она уже есть, только
он об этом не знает. Уже есть — и мы не
должны выяснять, откуда она. Сама она
не имеет происхождения в том, что мы об
этом говорим; мы ее допускаем, чтобы понять
нечто другое, а именно, что с Эдипом происходит
после этого “уже есть”. Уже есть, повторяю,
— и поэтому мы не рассматриваем это во
времени. То есть подразумеваем, что это
вечно.
Рассуждая
о бытии, греки всегда имеют в
виду вечную душу, в которой существуют
истины до встречи с конкретными предметами,
относительно которых истина является
истиной. В мифе Платона о мальчике-рабе
Сократ извлекает из души мальчика теорему
Пифагора; мальчик вспоминает утонувшие
в глубине души знания, которые являются
следами встреч в вечности с Богом, как
выражались греки. Повторяю, что сформулированное
средствами языка не есть буквальное утверждение
— какая разница, с точки зрения символики
нашего языка, говорю ли я о встрече с Богом,
или говорю, что бытие вечно и неподвижно.
Но попробуем понять сказанное буквально:
бытие вечно и неподвижно. Неподвижно
— если я больше не совершаю того, из-за
чего мне приходится раскаиваться; совершение
чего-то и раскаяние из-за совершенного
— и то, и другое — реальные эмпирические
события, которые появляются, исчезают,
снова повторяются. А вот в тексте Парменида
сказано: “В бытии нет ни появления, ни
прохождения” [З]. Обычно комментаторы
это понимают в том смысле, что греки отрицали
становление, изменение физических предметов
во времени, поскольку в тех понятиях,
которыми они располагали, они якобы не
могли справиться с пониманием факта изменений
в мире. Но Парменид говорил не об этом,
просто таким образом в языке выражаются
вечность и неподвижность. Ведь предметы
— появляются и исчезают, раскаяние растворяется
— я не могу постоянно оставаться в состоянии
раскаяния в силу порога моей чувствительности
и по способам ее организации (нельзя быть
вечно взволнованным). Об этом говорил
Пифагор, и это потом прекрасно понимали,
как ни странно, не философы, а творцы театра.
Их по-
[44]
нимание
состояло в следующем: надо так построить
машину театра, чтобы из случившегося
раз и навсегда извлечь смысл
и не повторять того, из-за чего необходимо
испытывать какие-то состояния, поскольку
удержать их по законам человеческой чувствительности
невозможно. Что-то перестает нас раздражать,
потому что чувства притупляются, и если
что-то зависит от притупляемости чувств,
то это “что-то” рассеивается и исчезает,
Пифагор именно эту проблему пытался разрешить
— как удержать это что-то.
У Парменида
повторяется то же самое. Рассмотрим
еще раз пример, чтобы пояснить
внутреннюю стилистику философского рассуждения...
Я сказал, что раскаяние и событие,
вызвавшее раскаяние. — это события;
они появляются и исчезают. Теперь
назовем все это возвышенными словами:
становление, пребывание, исчезновение.
Так вот, этого, сказал бы Парменид, нет
в той мере, в какой есть бытие. По отношению
к этому бытие есть то, что неподвижно
и Одно. В том смысле, что в бытие человек
выходит из дурной последовательности
или сцепления событий, вызывающих раскаяние.
Раз и навсегда. Пребыл раз и навсегда,
то есть извлек опыт и смысл. Извлек то,
что уже есть. Ведь проступок и сам факт
раскаяния указывают на то, что что-то
уже есть — истина относительно меня самого
и того, что реально означают мои поступки.
И если я переключу свое сознание, то, прервав
эту дурную бесконечность, попаду в то,
что уже есть и о чем нельзя сказать, что
этого никогда не было или будет лишь в
будущем. В будущем — не будет, потому
что удваивать, утраивать, размножать
время и бытие невозможно. Бытие одно,
и оно всегда в настоящем, все целиком.
Вот это “все целиком в настоящем” и есть
особая бесконечность, включающая в себя
человека, объемлющая и продуктивная,
все время актуализируемая.
Перед
тем как идти дальше, мы должны зафиксировать
следующее. Значит, есть что-то, что
греки называют бесконечностью —
она всегда внутри конечного (или
бытия) — и есть что-то, что они
называют беспредельным, небытием, неопределенно
многим и т.д. То, что они называли особым
бесконечным или бытием, — я, независимо
от терминов греческой философии, назвал
некой другой жизнью, отличной от нашей
повседневной, обыденной жизни. А сейчас
хочу подчеркнуть, что бытием называется
нечто живущее: оно столь же живо, как и
мы, но живет особой
[45]
жизнью,
более цельной и осмысленной.
Так что когда греки говорят
о смыслах, об одном, — например,
Гераклит говорил о том, что люди
не знают, что ночь и день одно, —
настоящий смысл не есть смысл
прямого утверждения. Действительно,
в силу какой-то особой диалектики ночь
и день -- одно. И оно относится к ритмам
и организации жизни бытия, хотя рядом
может продолжаться другой режим обычной,
повседневной жизни, в которой совершаются
поступки, вызывающие у нас раскаяние,
сожаление. Но иногда мы оказываемся в
бытии и прекращаем эти повторения. Но
все равно что-то другое мы делаем по закону
беспредельно многого: совершаем поступок,
он вызывает у нас раскаяние, в этом раскаянии
мы не меняем структуру своего сознания
в поэтому снова совершаем аналогичный
поступок, который вызывает аналогичное
раскаяние. То есть в нашем естественном,
природном режиме бытия или жизни мы не
можем неопределенно долго или бесконечно
долго удерживать мысль и быть в ней сосредоточенными,
Конечно, в какие-то привилегированные
моменты мы можем собрать все куски своей
жизни, но сам этот момент собирания не
есть вся наша жизнь. Он — именно момент.
Религиозные люди прекрасно знают, что
то, что называется молитвой — это момент
собирания себя, но ведь мы не молимся
непрерывно. И поэтому повторяется сцепление
причин и действий, свойственных нашему
психофизическому аппарату. Это и есть
ритм жизни, мы не пребываем все время
в бытии, а лишь иногда прикасаемся к нему.
К тому, что уже есть, неразрушимо, неподвижно,
вечно (где нет дурной, бесконечной смены
раскаяния и поступка).
Следовательно,
есть два потока. В одном —
наша жизнь, а внутри нее, моментами,
другой режим —когда мы прикасаемся
к бытию. Он тоже может быть описан
как бытие, как целое (но не как
реальное целое, отделенное физически,
а как существующее рядом с другим, связанным
с нашей эмпирической жизнью). И вот философское
утверждение: эти два потока имеют отношение
к описанию особых свойств, особых ритмов
нашей жизни в той мере, в какой она в какие-то
привилегированные мгновения прикасается
к бытию. А потом мы неминуемо из него выпадаем:
мы не
можем вечно волноваться; даже если
мы извлекли смысл, все равно какими-то
другими частями нашей жизни
мы находимся во власти нашего физико-психического
ап-
[46]
парата,
ничего с этим не сделаешь. Философские
термины все время идут на грани
сопоставления того и другого.
Вот, скажем,
есть такая загадка для
Приведу
пример цельности восприятия двух вещей:
бытия, с одной стороны, и реального
мира явлений — с другой. Хочу
особо подчеркнуть эту “
у любовника.
Муж, конечно, не верит (хотя она действительно
была у любовника). Что здесь происходит?
Вы знаете простое эмпирическое правило:
самый лучший вид лжи — это правда, но
сказанная в ситуации, когда воспринять
ее невозможно. Обычно говорят, что была
в кино или у подруги, у матери или еще
где-нибудь. Правде не верят. Почему? Потому
что так устроена наша психология. Правда
уже есть, а я ее не вижу, потому что у меня
есть психоло-
[47]
гия, а
психологически невозможно, чтобы она
была услышана.
Греки
скажут: бытие расколото, в него внесена
трещина неким самозамкнутым, достоверным
для самого себя психологическим миром,
в котором есть законы, определяющие, когда,
на каком уровне и после чего что-то может
быть увидено и воспринято. Психологически
я все же могу установить правду, однажды
сказав: “послушай, милая, я всегда, всю
свою жизнь буду считать, что все, что ты
говоришь, так и есть. И если ты сказала,
что была у любовника, значит, ты была у
любовника”. Но это ведь имеет свою последовательность,
это нужно в какой-то момент жизни решить,
до этого должно было что-то случиться.
Есть
какие-то эмпирические правила, в силу
которых мы можем что-то понимать
или не понимать. Есть понятное понимание,
оно психологически имеет основание,
то есть обосновывается нашими возможностями
что-либо понимать, открыв глаза. И непонимание
психологически имеет основание. Что вносит
трещину в бытие? Нечто, имеющее свою логику,
но такую, которая целиком определяется
разрешающими возможностями нашего восприятия.
Как если бы был еще один мир наряду с бытием,
или еще одно бытие... Но ведь это существует
реально, потому что есть бытие; хотя то,
что есть — этот замкнутый мир — скрывает
бытие, но у него есть законы, так как есть
бытие. Иными словами, я могу увидеть и
понять психологию — а она вносит трещину
в бытие — в той мере, в какой у меня есть
мысль о бытии, и тогда я пойму то, что закрывает
бытие от меня. Поэтому скажу так: пока
есть психология, нет бытия.
Кстати,
у Парменида и у Гераклита
и вообще в онтологической греческой
мысли нет никакой психологии. Это
максимально психологизированная мысль,
потому что она — мысль о бытии. Бытие
открывается там, где нет никакой самодостаточной
психологии. Например, я говорю себе, что
не'может быть, чтобы моя любимая жена,
действительно будучи с любовником, сказала
об этом мне. Она ведь могла ответить, что
была в кино. Все равно я ничего не знаю
и не подозреваю. Просто спрашиваю: где
была? — с любовником. Что это — глупая
шутка? Нет, это самодостаточный мир психологии,
который имеет свои законы и правила, и
поэтому я не вижу бытия. Хотя оно уже есть,
[48]
есть
истина: моя любимая была с любовником,
изменила мне, но я не могу этого
воспринять, то есть я не могу извлечь
из сказанного смысл. И все это
ведь будет повторяться, потому что
есть психология.