Автор работы: Пользователь скрыл имя, 03 Ноября 2012 в 10:44, доклад
«Телесность, о бхикшу (обращение к ученикам. -- А.Л.), не есть «Я». Если бы телесность была «Я», о бхикшу, то эта телесность не могла бы подвергаться болезням, и относительно телесности можно было бы сказать: пусть будет мое тело таким, а таким пусть не будет мое тело. Но так как телесность, о бхикшу, не есть «Я», поэтому телесность подвергается болезни и не могут сказать относительно телесности: таким пусть будет мое тело, а таким пусть не будет.
Собственно говоря, этика смерти всегда была связана с идефикс религиозной концепции, господствующей в обществе (государстве, экумене, народности) на данный момент. Если государство отказывалось от покровительства религии и даже подвергало ее остракизму, многие элементы морально-религиозного осмысления смерти переходили в мирской быт -- в виде похоронных обрядов, общепринятых обычаев и т.д. Понятие добра и зла в отношении к смерти сохраняется при этом достаточно долго (за исключением случаев массовых репрессий, массового геноцида и переселения народов -- когда внезапно и в огромных масштабах разрушаются устоявшиеся уклады).
Сравнивая традиционное христианство и философию (тоже своего рода религию) Просвещения, родоначальницу западного рационализма, американский историк Крейн Бринтон говорит о неожиданно большом количестве параллелей между ними. Эти параллели убедительно изложены в труде Карла Беккера «Небесный град философов XVIII века». Основной тезис Беккера заключается в том, что вера Просвещения обладает столь же определенной эсхатологией, что и христианство. Она указывает на грядущий рай как на конечную цель наших земных мучений. Правда, небесный град XVIII века возникнет на земле. Но все же он -- дело будущего, хотя бы и недалекого... Такое будущее не умещается в пределах нашей жизни. Верно и то, что люди будут наслаждаться им во плоти. Но вспомните, что воскресение и райское блаженство во плоти -- неотъемлемая часть христианского учения. В конкретные детали этого рая входить не стоит. Может быть, просвещенческий рай носит характер более материальный, менее духовный, чем рай христианский. Но характерно для обеих религий исчезновение зла и тщетности. Душа -- и тело! -- блаженствуют и в том, и в другом раю. Многим христианам (самым духовно проницательным из них) все это может показаться какой-то карикатурой на их рай. Их рай -- это неописуемый экстаз, а не просто отсутствие зла. Но каковы бы ни были их мистические цели, человеку от мира сего этот рай кажется подавлением, отменой всего, ради чего стоит жить. Для среднего же христианина рай -- просто какое-то неопределенное блаженство, прекращение борьбы, удовлетворение желаний.
В обоих вероучениях конечный результат бытия определяется силой, более мощной, чем сила любого отдельного человека. Люди могут понимать замыслы этой силы, могут приспособляться к ним. Больше того, они должны это делать, если хотят попасть в рай. Изменить, однако, эти замыслы они не могут. Иными словами, обе религии -- и христианская, и просвещенческая -- основаны на предопределении. На практике они смягчают это предопределение для отдельного человека этикой борьбы за добро против зла, этикой, которая дает человеку по меньшей мере иллюзию личной свободы. Христианское понятие благодати находит свою параллель в лице философского разума, понятие искупления -- в лице философского просвещения. Даже в таких областях, как организация и ритуал, параллели напрашиваются сами собой. Это особенно заметно в ранний период французской революции 1789 года, когда якобинские клубы, носители новой веры, начали весьма карикатурно подражать христианским обрядам. В те дни были созданы республиканские хоралы, шествия, праздники любви, катехизисы, даже «республиканское крестное знамение».
Великая французская революция, безусловно, нравственно девальвировала понятие смерти, хотя и до нее «бытовое» христианское мышление допускало довольно фамильярное отношение к переходу в мир иной.
Й.Хейзинга в книге «Осень средневековья» выделяет три господствующие темы, связанные с осмыслением смерти в европейском позднем средневековье. «Во-первых, где все те, кто ранее наполнял мир этим великолепием? Далее, мотив повергающей в трепет картины тления всего того, что было некогда людской красотою. И наконец, мотив Пляски смерти, вовлекающей в свой хоровод людей всех возрастов и занятий».
Когда в XIV веке в европейском искусстве (литература, живопись, графика и скульптура, театрализованные представления) появилась тема Плясок смерти, она стала персонифицированным выражением ужаса, содрогания, липкого, леденящего страха. «Всевластная религиозная мысль тут же переносит все это в моральную сферу, -- резюмирует Й.Хейзинга, -- сводит к memento mori, охотно используя подчиняющую силу страха, основанного на представлениях, окрашенных ужасом перед привидениями. Вокруг Пляски смерти группируются некоторые родственные представления, связанные со смертью и также предназначенные служить для устрашения и назидания. Появлению Пляски смерти предшествует легенда о Трех живых и трех мертвых. Уже в XIII веке она отмечена во французской литературе: трое знатных юношей неожиданно встречают трех отвратительных мертвецов, указующих им на свое былое земное величие -- и на скорый конец, неминуемо ожидающий юношей, которые пока еще живы. Исключительно выразительные персонажи фресок в Кампо Санто в Пизе -- самое раннее воплощение этой темы в серьезном искусстве. В XV веке миниатюры и резьба по дереву делают этот сюжет всеобщим достоянием; он становится широко распространенным в настенной живописи».
Разумеется, происходит это не случайно. Смерть тесно связана в сознании среднего человека с еще одной этической категорией -- понятием справедливости и равенства. И именно изображение трех мертвецов вместе с тремя живыми, по мнению Хейзинги, образует связующее звено между отвратительной картиной тления и выражаемой Пляской смерти идеей всеобщего равенства в смерти. С этой позиции смерть обретает благородную окраску, уничтожая проявления земной несправедливости. Как говаривали манихейцы: «Когда Адам пахал, а Ева пряла, -- кто был тогда джентльменом?»
В целом же, считает Хейзинга, «религиозная мысль позднего средневековья знает только две крайности: жалобу на то, что все преходяще, на неизбежность утраты силы, почета, мирских наслаждений, на исчезновение красоты -- и ликование по поводу спасения души и обретения вечного блаженства. Все, что лежит в промежутке между тем и другим, не находит себе выражения. Живые чувства каменеют в разработанных до мелочей изображениях отталкивающих скелетов и прочих образах Пляски смерти».
Вопрос об отношении к смерти всегда имел этическую окраску. Но еще задолго до позднего средневековья возникла ситуация, когда противостояние трактовок смерти в европейской цивилизации достигло невероятного напряжения. Я имею в виду борьбу традиционного христианства и манихейства в первом тысячелетии.
Полярность в отношении к миру проявилась в этих верах таким образом: манихеи сочли материю, тварный мир, человеческую плоть злом, а Пустоту -- благом, в отличие от христиан, утверждавших, что Божьи творения не могут быть носителями Извечного Мрака, не отрицавших значения радостей плотской жизни для человеческой души.
«Самым простым выходом для манихеев было бы самоубийство, -- пишет Л.Н. Гумилев, -- но они ввели в свою доктрину учение о переселении душ. Это значит, что смерть ввергает самоубийцу в новое рождение, со всеми вытекающими отсюда неприятностями. Поэтому ради спасения душ предлагалось другое: изнурение плоти либо аскезой, либо неистовым разгулом, коллективным развратом, после чего ослабевшая материя должна выпустить душу из своих когтей. Только эта цель признавалась манихеями достойной, а что касается земных дел, то мораль, естественно, упразднялась. Ведь если материя -- зло, то любое истребление ее -- благо, будь то убийство, ложь, предательство... Все не имеет значения. По отношению к предметам материального мира было все позволено.
Такая концепция испугала и разозлила средневековых французов. Их здоровая интуиция взбунтовалась против логики. Система на перегибе от фазы подъема к акматической фазе столкнулась с антисистемой и оставила на земле пепел казненных...
То, что манихеи к концу XIV века исчезли с лица Земли, неудивительно, ибо они, собственно говоря, к этому стремились. Ненавидя материальный мир, они должны были ненавидеть и саму жизнь; следовательно, утверждать они должны были даже не смерть, ибо смерть -- только момент смены состояний, а антижизнь и антимир».
Размышляя об истоках манихейства, Гумилев идет издалека -- он говорит о том, что «наиболее распространенные философемы начала нашей эры утверждали биполярность мира, расходясь только в одном: что считать благом, а что -- злом. Естественно сложилось деление на системы жизнеутверждающие, согласно которым материальная субстанция -- благо, а Пустота, то есть Бездна, -- зло, и системы, полагающие, что материя ловит душу в свои тенета, обволакивает ее и мучает, а душа, или квант сознания, стремится вырваться на волю, из реальной частицы стать виртуальной». Гумилев считает оба подхода бездоказательными, но они приводят к возникновению двух моделей поведения человека в мире и соответственно к двум позициям по отношению к этическому смыслу смерти.
«Первая позиция: материальный мир ужасен и не имеет права на существование, так как все живое ожидает смерть, которая есть уничтожение. Вторая позиция: мир прекрасен, а смерть, постоянно сопутствующая жизни, просто выход из сложных, часто непереносимых ситуаций. Смерть -- благо, ибо она спасает от внемирового зла, несправедливости, обиды, страдания, которые страшнее смерти. Обе позиции последовательны; можно выбрать любую по желанию.
В первой позиции -- стремление заменить дискретные системы (биоценоз) на жесткие, которые, по логике развития, превратят живое существо в косное, косное при термической реакции разложится до молекул, молекулы распадутся до атомов, из атомов выделятся реальные частицы, которые, аннигилируя, превратятся в виртуальные. Лимит такого развития -- вакуум. И наоборот, при усложнении систем, где жизнь и смерть идут рука об руку, возникает разнообразие, которое немедленно передается в психологическую сферу, создает искусство, поэзию, науку. Но, конечно, за печали и радости придется платить закономерной физической гибелью. Логики здесь нет, ибо правильность тезиса дана в опыте и в интуитивном обобщении. Выбор пути свободен. Такова контроверза.
И самое любопытное, что она прослеживается от наших дней до начала новой эры, от экзистенциализма до гностиков, буддистов-махаянистов, манихеев -- апологетов первой позиции».
Если теория Л.Н. Гумилева верна, будем считать, что на сегодняшний день в мире победили жизнеутверждающие системы. Но все же ученый не совсем корректно оценивает отношение к жизни и смерти у христиан. Целью христианства отнюдь не является набор положительных ценностей, о которых толкует Гумилев, -- «чистые радости плоти, брак, веселие, любовь к родине...». Христос проповедовал любовь к совсем иной родине -- небесной и был чужд любого патриотизма. В этом смысле он был образцовым космополитом. Вторая неточность Гумилева в том, что он видит между манихейством и христианством только различия. А ведь есть и несомненное сходство. В христианстве присутствует мощный элемент манихейства, ибо смерть трактуется в нем одновременно как зло и как добро. Зло -- поскольку является напоминанием о первородном грехе, о несовершенстве плоти, источнике нечистого. Добро -- поскольку дает возможность загробного, нетленного существования с надеждой на обретение вечного блаженства.
Подобный дуализм по отношению к смерти характерен и для буддизма. Покуда смерть -- лишь станция на очередном перегоне (переселение душ), она -- несомненное зло, приводящее к новым страданиям. Если же круг превращений завершен, смерть является желанной, даруя уход в нирвану.
В целом современное человечество трактует смерть скорее как зло, чем наоборот. В развитых странах значительное повышение комфортности земного бытия делает сторонниками активной жизни до последнего вздоха подавляющее большинство людей. Изобретение способов лечения ранее смертельных болезней, активная борьба за продление жизни в старости, деньги, вкладываемые в геронтологические исследованиям -- все это говорит о том, что в борьбе между земным и потусторонним существованием люди берут сторону земного. Подобное отношение выражено простой формулой: смерть есть абсолютное и неизбежное зло. (Однако и здесь скрыто противоречие. Стараясь продлить жизнь своим гражданам, отрицательно относясь к смерти в целом, государство (а следовательно, и общественное мнение, если дело происходит в демократической стране) считает положительной смерть при исполнении долга. То есть в подобном случае нравственная оценка смерти из разряда абсолютных переходит в разряд относительных, что еще раз доказывает по меньшей мере «странность» цивилизации. Тысячи раз философы, писатели, художники, величайшие умы человечества доказывали абсолютную ценность каждой человеческой жизни. Радостно с этим соглашаясь, почти все страны мира периодически посылают своих сограждан на убой.)
И еще один момент, о котором следует напомнить. Существует определенное противоречие между «естественной» (природной) и «искусственной» (религиозной) этической трактовкой смерти, возле которого потоптался, но не дошел до его сущности П.А. Кропоткин в своей «Этике». Неравенство (иерархия) как закон природы подразумевает жестокую, смертельную межвидовую (а порой и внутривидовую) борьбу. Можно ли проводить аналогию между другими живыми существами и человеком? Весь тварный мир создан Богом, -- почему же звери могут безнаказанно жить по иным законам, нежели люди? Потому что у них нет души? Но ведь человек не отделен от природы, он изначально «вписан» в нее и поставлен перед необходимостью каким-то образом соотносить ее бытие со своим существованием в ней.
Лиса, загрызшая мышь, не считает, что поступает безнравственно. Точно так же она не рассматривает свою смерть или смерть сородича как зло или иную этическую категорию. Для природы естествен вечный конвейер смерти. Почему же человек должен быть исключением? Размышляя об этой проблеме, американский исследователь Лайелл Уотсон пишет: «...смерть помогает сохранить необходимое равновесие в целой популяции, не позволяя ей слишком разрастись и стать неуправляемой. Не будь смерти, мир завоевали бы организмы, размножающиеся быстрее остальных. Одна маленькая невидимая бактерия может самостоятельно произвести за несколько часов огромное потомство, равное весу человека, а каждый грамм почвы содержит сто миллионов таких потенциальных патриархов. Менее чем за два дня вся поверхность Земли была бы покрыта зловонными дюнами бактерий всех цветов радуги. Беспрепятственно размножаясь, простейшие дадут нам такую же картину за сорок дней; комнатной мухе потребуется четыре года, крысе -- восемь лет, растения клевера смогут покрыть всю Землю за одиннадцать лет; но прежде, чем нас вытеснят слоны, пройдет не меньше века». Эта модель, естественно, применима и к человеку. Не будь у нас такого ограничителя, как смерть, через несколько столетий вся поверхность планеты напоминала бы сочинский пляж летом.
Итак, с точки зрения науки смерть является благим явлением. Однако нам, простым людям, от этого ничуть не легче. Ведь мы мерим все на свой аршин, наша доморощенная обывательская психология не позволяет нам признать собственную смерть нужной и целесообразной. И даже если мы понимаем это, то внутри всегда шевелится червячок вопроса: «А почему именно я?»
...С точки зрения философии
В древние времена, когда познание еще не расщепилось на специализированные дисциплины, философия по совместительству выполняла роль целого ряда наук, в том числе и психологии. В античной философии отношение к смерти определялось несколькими факторами, в том числе природой, характером смерти. Например, Платон в диалоге «Тимей» говорит, что «естественная смерть безболезненна и сопровождается скорее удовольствием, чем страданием». Тело умирает, это ясно. В этом не сомневался даже создатель учения об идеях. А что происходит с душой?