Мы уже знакомы с подобным
миром - это мир Данте. Мир,
где общаются неслиянные души, грешники
и праведники, раскаявшиеся и непокаянные,
осужденные и судьи. Здесь все сосуществует
со всем, а множественность сливается
с вечностью.
Мир карамазовского человека - сосуществует
все! Все одновременно и вечно!
Достоевский действительно мало
интересуется историей, причинностью,
эволюцией, прогрессом. Его человек
внеисторичен. Мир - тоже: все существует
всегда. Зачем прошлое, социальное, каузальное,
временное, если все сосуществует?
Я почувствовал здесь у себя
фальшь и решил уточнить... Но,
чу... Разве возможна абсолютная правда?
Разве ценно однозначное, не рождающее
протеста? Нет, абсолютное бесплодно. Система
хороша, но она обладает свойством пожирать
самое себя. (О, ягнята систем! О, пастыри
абсолютов! О, демиурги единственных правд!
Как там? - Маздак, о-о-о-о!..)
Достоевский умел находить сложность
даже в однозначном: в едином - множественное,
в простом - составное, в голосе - хор, в
утверждении - отрицание, в жесте - противоречие,
в смысле - многосмысленность. Это великий
дар: слышать, знать, издавать, различать
в себе все голоса одновременно. _М.
М. Бахтин._
Герои-идеи Достоевского суть
эти самые точки зрения. Это новая
философия: философия точек зрений {Задолго
до создания этой философии ею уже широко
пользовался Достоевский. Бахтин, одним
из первых обнаруживший это, говорил: он
мыслил не мыслями, а точками зрений, сознаниями,
голосами. О полифонии Достоевского говорили
Вяч. Иванов и Ортега.}. Сознанию одного
героя противопоставляется не истина,
а сознание другого; здесь множество равноправных
сознаний. Но и каждое в отдельности - безгранично.
"Герой Достоевского - бесконечная функция".
Отсюда - нескончаемый
внутренний диалог.
Так строится характер, так строится
и каждый роман: пересечения,
созвучия, перебои - какофония реплик
открытого диалога с внутренним,
неслиянные голоса, сливающиеся в додекафонной
музыке жизни.
Многоголосье его самого и
его героев и есть полифония.
Отсюда - неиссякаемый интерес Достоевского
к сложности, запутанности души
и неоднозначности мира.
Не двойственность, не диалектичность,
не диалог - хор голосов и идей.
Великий художник - человек, которого
интересует все и который все
впитывает в себя.
Художник множества правд, Достоевский
не разделяет и не обособляет
их: каждый знает правду всех;
все правды находятся в сознании
каждого; выбор - это и есть
личность. Не просто убедительность
всего, но доведение самого
неприемлемого до предела убедительности
- вот что такое полифония.
Феномен
Достоевского: исследование
всех возможностей,
примеривание всех масок,
вечный протей, вечно
возвращающийся к самому
себе. Вот уж где никакая
точка зрения не является
единственно верной
и окончательной.
Итак,
Бесы - провидческая книга Достоевского
и одна из самых пророческих книг в мировой
литературе, мимо которых мы прошли, не
содрогнувшись и не прислушавшись к предупреждениям.
Бесы все еще актуальны - вот что страшно.
Инсценируя Бесов, А. Камю писал: "Для
меня Достоевский прежде всего писатель,
который задолго до Ницше смог различить
современный нигилизм, определить его,
предсказать его ужасные последствия
и попытаться указать пути спасения".
БРАТЬЯ
КАРАМАЗОВЫ, ИЛИ ЗАКАТ
ЕВРОПЫ *
{Дайджест статьи Г. Гессе}
Ничего нет вне, ничего - внутри,
ибо что вне,
то и внутри
Я. Беме
Совершенно неожиданную трактовку
Достоевского, связывающую его идеи
со шпенглеровским "закатом Европы",
предложил Гессе. Напомню, что О. Шпенглер,
предрекая исчерпание европейской цивилизации,
в поисках ее преемницы остановился на
России. Гессе пришел к несколько иному
выводу: закат Европы - это приятие ею "азиатского"
идеала, столь ясно выраженного Достоевским
в Братьях Карамазовых.
Но что же это за "азиатский" идеал,
который я нахожу у Достоевского и о котором
думаю, что он намерен завоевать Европу?
- вопрошает Гессе.
Это, коротко говоря, отказ от
всякой нормативной этики и
морали в пользу некоего всепонимания,
всеприятия, некоей новой, опасной и жуткой
святости, как возвещает о ней старец Зосима,
как живет ею Алеша, как с максимальной
отчетливостью формулируют ее Дмитрий
и особенно Иван Карамазов.
"Новый идеал", угрожающий самому
существованию европейского духа,
пишет Г. Гессе в 1919-м, предчувствуя
1933-й, представляется совершенно
аморальным образом мышления
и чувствования, способностью прозревать
божественное, необходимое, судьбинное
и в зле, и в безобразии, способностью чтить
и благословлять их. Попытка прокурора
в своей длинной речи изобразить эту карамазовщину
с утрированной иронией и выставить на
осмеяние обывателей - эта попытка на самом
деле ничего не утрирует, она даже выглядит
слишком робкой.
"Закат Европы" - это подавление фаустовского
человека русским, опасным, трогательным,
безответственным, ранимым, мечтательным,
свирепым, глубоко ребячливым, склонным
к утопиям и нетерпеливым, давно уже вознамерившимся
стать европейским.
На этом русском человеке стоит
задержать взгляд. Он намного
старше, чем Достоевский, однако
именно Достоевский окончательно
представил его миру во всем
плодотворном значении. Русский
человек - это Карамазов, это
Федор Павлович, это Дмитрий, это
Иван, это Алеша. Ибо эти четверо,
как они ни отличаются друг
от друга, накрепко спаяны между
собой, вместе образуют они
Карамазовых, вместе образуют
они русского человека, вместе
образуют они грядущего, уже
приближающегося человека европейского
кризиса.
Русский человек не сводим
ни к истерику, ни к пьянице
или преступнику, ни к поэту или святому;
в нем все это помещается вместе, в совокупности
всех этих свойств. Русский человек, Карамазов,
- это одновременно и убийца, и судия, буян
и нежнейшая душа, законченный эгоист
и герой совершеннейшего самопожертвования.
К нему не применима европейская, то есть
твердая морально-этическая, догматическая
точка зрения. В этом человеке внешнее
и внутреннее, добро и зло, бог и сатана
неразрывно слиты.
Оттого-то в душе этих Карамазовых
копится страстная жажда высшего
символа - Бога, который одновременно
был бы и чертом. Таким символом
и является русский человек
Достоевского. Бог, который одновременно
и дьявол, - это ведь древний
демиург. Он был изначально; он,
единственный, находится по ту
сторону всех противоречий, он
не знает ни дня, ни ночи,
ни добра, ни зла. Он -
ничто, и он - все. Мы не можем познать
его, ибо мы познаем что-либо только в противоречиях,
мы - индивидуумы, привязанные ко дню и
ночи, к теплу и холоду, нам нужен бог и
дьявол. За гранью противоположностей,
в ничто и во всем живет один лишь демиург,
Бог вселенной, не ведающий добра и зла.
Русский человек
рвется прочь от
противоположностей,
от определенных
свойств, от морали,
это человек, который
намерен раствориться,
вернувшись вспять
в principum individuationis {Принцип
индивидуации. (лат )}.
Этот человек ничего
не любит и любит все,
он ничего не боится
и боится всего, он ничего
не делает и делает все.
Этот человек - снова
праматериал, неоформленный
материал душевной плазмы.
В таком виде он не может
жить, он может лишь
гибнуть, падая метеоритом.
Этого-то человека катастрофы, этот
ужасный призрак и вызвал своим
гением Достоевский. Нередко высказывалось
мнение: счастье еще, что его
"Карамазовы" не окончены, не
то они взорвали бы не только русскую
литературу, но и всю Россию, и все человечество.
Карамазовский элемент, как и все азиатское,
хаотическое, дикое, опасное, аморальное,
как и вообще все в мире, можно оценивать
двояко - позитивно и негативно. Те, кто
попросту отвергает весь этот мир, этого
Достоевского, этих Карамазовых, этих
русских, эту Азию, эти демиурговы фантазии,
обречены теперь на бессильные проклятия
и страх, у них безрадостное положение
там, где Карамазовы явно доминируют -
более, чем когда-либо прежде. Но они заблуждаются,
желая видеть во всем этом одно лишь фактическое,
наглядное, материальное. Они смотрят
на закат Европы, как на ужасную катастрофу
с разверзающимся небесным грохотом, либо
как на революцию, полную резни и насилий,
либо как на торжество преступников, коррупции,
воровства, убийств и всех прочих пороков.
Все это возможно, все это заложено
в Карамазове. Когда имеешь дело
с Карамазовым, то не знаешь,
чем он нас ошарашит в следующий
миг. Может, ударит так, что и убьет, а может,
споет пронзительную песнь во славу Божью.
Среди них есть Алеши и Дмитрии, Федоры
и Иваны. Они ведь, как мы видели, определяются
не какими-либо свойствами, но готовностью
в любое время перенять любые свойства.
Но пусть пугливые не ужасаются тем,
что сей непредсказуемый человек будущего
(он существует уже и в настоящем!) способен
творить не только зло, но и добро, способен
основать царство Божье так же, как царство
дьявола. То, что можно основать или свергнуть
на земле, мало интересует Карамазовых.
Тайна их не здесь - как и ценность, и плодотворность
их аморальной сути.
Любое формирование человека, любая
культура, любая цивилизация, любой
порядок основываются на соглашении
относительно разрешенного и
запрещенного. Человек, находящийся
на пути от животного к далекому
человеческому будущему, постоянно
должен многое, бесконечно многое
в себе подавлять, скрывать, отрицать,
чтобы быть человеком порядочным,
способным к человеческому общежитию.
Человек заполнен животным, заполнен
древним промиром, заполнен чудовищными,
вряд ли укротимыми инстинктами по-звериному
жестокого эгоизма. Все эти опасные инстинкты
у нас в наличии, всегда в наличии, однако
культура, соглашение, цивилизация их
скрыли; их не показывают, с детства учась
прятать и подавлять эти инстинкты. Но
каждый из этих инстинктов время от времени
прорывается наружу. Каждый из них продолжает
жить, не один не искоренен до конца, ни
один не облагорожен и не преобразован
надолго, навечно. И ведь каждый из этих
инстинктов сам по себе не так уж и плох,
не хуже любых других, вот только у всякой
эпохи и всякой культуры существуют инстинкты,
которых опасаются и которые преследуют
больше других. И вот когда эти инстинкты
снова просыпаются, как необузданные,
лишь поверхностно и с трудом укрощенные
стихии, когда звери снова рычат, а рабы,
которых долгое время подавляли и стегали
бичами, восстают с воплями древней ярости,
вот тогда появляются Карамазовы. Когда
устает и начинает шататься культура,
эта попытка одомашнить человека, тогда
все более и более распространяется тип
людей странных, истерических, с необычными
отклонениями - подобных юношам в переходном
возрасте или беременным женщинам. И в
душах поднимаются порывы, которым нет
имени, которые - исходя из понятий старой
культуры и морали - следует признать дурными,
которые, однако, способны говорить таким
сильным, таким естественным, таким невинным
голосом, что всякое добро и зло становятся
сомнительными, а всякий закон - зыблемым.
Такими людьми и являются братья
Карамазовы. Они с легкостью относятся
к любому закону как к условности,
к любому законнику - как к
филистеру, с легкостью переоценивают
всякую свободу и непохожесть
на других, с пылом влюбленных
прислушиваются к хору голосов
в собственной груди.
Пока старая, умирающая культура
и мораль еще не сменились
новыми, в это глухое, опасное
и болезненное безвременье человек
должен снова заглянуть в свою
душу, должен снова увидеть, как
вздымается в ней зверь, как
играют в ней первобытные силы,
которые выше морали. Обреченные
на это, призванные к этому,
предназначенные и приготовленные
к этому люди - и есть Карамазовы.
Они истеричны и опасны, они
так же легко становятся преступниками,
как аскетами, они ни во что
не верят, их безумная вера
- сомнительность всякой веры.
Особенно удивительна фигура
Ивана. Он предстает перед нами
как человек современный, приспособившийся,
культурный - несколько холодный, несколько
разочарованный, несколько скептический,
несколько утомленный. Но чем
дальше, тем он становится моложе,
становится теплее, становится значительнее,
становится более Карамазовым.
Это он сочинил "Великого
Инквизитора". Это он проходит
путь от отрицания, даже презрения
к убийце, за которого он держит
брата, к глубокому чувству
собственной вины и раскаяния.
И это он всех резче и
причудливее переживает душевный
процесс конфронтации с бессознательным.
(А ведь вокруг этого все и крутится! В
этом весь смысл всего заката, всего возрождения!)
В последней книге романа имеется престранная
глава, в которой Иван, возвращаясь от
Смердякова, застает в своей комнате черта
и битый час беседует с ним. Этот черт -
не что иное, как подсознание Ивана, как
всплеск давно осевшего и, казалось бы,
забытого содержимого его души. И он знает
это. Иван знает это с поразительной уверенностью
и ясно говорит об этом. И все же он беседует
с чертом, верит в него - ибо
что внутри, то и снаружи! -
и все же сердится на
черта, набрасывается
на него, швыряет в него
даже стакан - в того,
о ком он знает, что тот
живет внутри него самого.
Пожалуй, никогда прежде
не изображался в литературе
столь отчетливо и наглядно
разговор человека с
собственным подсознанием.
И этот разговор, это
(несмотря на вспышки
злобы) взаимопонимание
с чертом - это как раз
и есть тот путь, на который
призваны нам указать
Карамазовы. Здесь, у Достоевского, подсознание
изображается в виде черта. И по праву
- ибо зашоренному, культурному да моральному
нашему взгляду все вытесненное в подсознание,
что мы несем в себе, представляется сатанинским
и ненавистным. Но уже комбинация из Ивана
и Алеши могла бы дать более высокую и
плодотворную точку зрения, основанную
на почве грядущего нового. И тут подсознание
уже не черт, но богочерт, демиург, тот,
кто был всегда и из кого все выходит. Утвердить
добро и зло заново - это дело не предвечного,
не демиурга, но дело человека и его маленьких
богов.