Автор работы: Пользователь скрыл имя, 11 Октября 2011 в 17:02, контрольная работа
История философии, как было показано, с несомненностью владеет лишь одним определением сознания. Сознание – это чувственно-мыслящий поток, определенный актом выделенности человека из мира сущего, т.е. актом «Я есть Я», или «Я есть», или просто «Я». Этот акт иначе называется актом самосознания. Декартовского «когито» («мыслю») здесь – в этом акте – явно недостаточно.
Я D
не Я (Я
не-Я
Я).
Здесь особо важен и значим первый акт деятельности разума в единстве сознания – акт волевого отказа от себя ради иного в себе. Только при наличии его осуществляется второй акт – акт подлинного отождествления с иным, с «не-Я», где только и разрешается противоречие между «Я» и «не-Я», разрешается в форме понимания, стало быть, и любви, того и к тому, к кому или к чему направлена разумная мысль в единстве с нравственным чувством. Не менее важен и третий акт совместной деятельности разумной мысли и нравственного чувства – волевой акт прихода к себе, к «Я», без которого не может быть понимания, стало быть, и любви к себе, к своему «Я». Любовь к себе здесь проявляется в чувственно-сверхчувственном феномене собственного достоинства – нравственного достоинства, а вовсе не «яйности» на базе потребительски эгоистического отношения к иному и такому же отношению к себе, «любимому». Если мыслить метафизически, т.е. собственно философски, то в нравственном чувстве достоинства говорит с человеком свобода, определенная совестью как дар Божий. Человек рождается на свет, конечно, с помощью своих родителей: человек (мама) рожает человека. Но мыслящий метафизически понимает, что рождение всякой новой человеческой жизни на Земле – это событие вечности, трансцендентное событие, связанное с судьбой проживаемой человеком жизни. Судьба – это не рок, а тот путь, который человек обязан найти, будучи нравственно свободным существом, нравственно ответственным за свою собственную жизнь. Именно для этой цели метафизически-божественного определения себя – своей судьбы – человек обязан понять, стало быть, и полюбить, самого себя. Чтобы выполниться, реализоваться по требованию Свыше. Вот почему в нашем определении нравственной разумности мысли (иной она быть не может) мы имеем третий акт ее деятельности: от понимающе любящего отношения к иному к понимающе любящему отношению к себе с его чувством достоинства. Появившийся от физического соития плод в утробе женщины – это не просто физический акт, но и акт метафизический, Божественный акт. Поэтому человек ответственен перед другим человеком и перед самим собой еще и метафизически, Божественно. В силу этого обстоятельства является величайшим и несмываемым (не прощаемым) грехом всякое физическое прерывание зародившейся и родившейся жизни, всякое убийство и самоубийство. Человек, принадлежа себе, еще принадлежит и Богу – таинственной Силе, которого и которую невозможно рационально знать, живя на Земле, но возможно понять, что Он – Бог – или Она – эта Сила – есть, заявляя об этом есть постоянно тем людям, которые способны мыслить разумно.
Обращаясь к мысли великого Гете, что самая трудная вещь на свете – это видеть своими глазами то, что лежит перед ними, я должен заметить, что европейской философии никак не удавалось понять самую простую «вещь», связанную с определением разума как конкретно выраженной в деятельном сознании (бытии) разумности мысли – понять то, что разумность эта есть ни что иное, как универсальная форма деятельности нравственного чувства, человеческой «сердечности», говоря языком Паскаля. Эта разумность действительно лежит на самом «видном» месте – в человеческом «сердце». Но если философы, увлеченные рационалистическим – субъект-объектным – познанием, с удивительным упорством не желали эту «вещь» видеть и даже замечать, то на интуитивной основе ее замечали почти все великие поэты и, как ни странно, просто обычные люди, незнакомые с философией, но обладающие способностью остро чувствовать и самостоятельно мыслить – люди, которые по разным житейским и социальным причинам прошли через жизненную «школу» страдания и сострадания близким и живой природе, по-разному ее выражая.
Итак, мы познакомились с истинной, или сущностной, формой деятельности индивидуального сознания: она разумно-нравственна, понимающе любяща. Но она же требует определения и форм неистинного, несущностного сознания, что очевидно. Каковы же эти неистинные формы деятельности сознания?
На этот вопрос теперь легко ответить. Правда, здесь мы встречаемся с некоторым противоречием, устоявшимся в обыденном сознании и до сих пор неразрешенным на теоретическом уровне. Считается, что человек, будучи по определению «существом разумным» (гомо сапиенс), неразумным быть не может. Но реальная практика и реальная жизнь буквально вопиет о ложности этого утверждения. В чем тут дело? Наверное в том, что корневая основа разумности мысли заключена в самом акте самосознания, в «я есть». Ведь «я есть» означает, – я (Л.Р.)в этом пункте вынужден повторять то, что сказал ранее, – что есть иное мне – есть «не-Я». Как уже было показано, мир самосознанием разделяется надвое, на две противоположности, которые необходимо в сознании соединить, чтобы в своей жизнедеятельности этот мир, в конечном счете, не уничтожить. С другой стороны, если бы человек мыслил только рассудочно – так, как мыслят высшие животные в согласии с формальным законом тождества своей жизнедеятельности, то акт самосознания был бы невозможен, значит, невозможен был бы и сам человек как особое существо – существо, способное к бытийствованию, а не просто к существованию, как растения и животные.
Это
противоречие можно разрешить единственно
возможным способом: признать, что сам
акт самосознания определен разумностью
мысли, и при этом она не есть всегда нечто
положительное. Это значит, что как в истинности
сознания, так и в неистинности его повинен
разум. К этому положению близко подошел
Гегель в своей «Феноменологии духа»,
но не объяснил это положение – помешала
тому его объективная логика, к которой
он тогда шел. Тем не менее, в своей «Малой
логике», на что я уже частично ссылался,
он, характеризуя логический процесс в
целом, выделяет три его стороны: «а) абстрактную,
или рассудочную,
б) диалектическую, или отрицательно-разумную,
в) спекулятивную, или положительно-разумную»3.
«Эти три стороны, – пишет далее Гегель,
– не составляют трех частей логики,
а суть моменты всякого
логически реального, т.е. всякого понятия
или всего истинного вообще»4. Основная
парадигма всей гегелевской философии
– в объективности логического процесса,
а это значит, что для него мышление существует
само по себе, сосредотачиваясь в «саморазвитии»
Абсолютной Идеи, в становлении ее понятий,
которые причудливым образом «отпускают»
себя в Природу с коллективно орудующим
в ней человеком, который сам по себе представляет
из себя лишь «исчезающий момент» такого
объективно-исторического, совпадающего
с логическим, «саморазвития» Идеи. Именно
поэтому реальная действительность у
него всегда и разумна, а разум всегда
действителен. Такая система логики не
приемлет живой человеческой чувственности,
стало быть, и деятельного живого сознания
конкретной человеческой индивидуальности
со всеми ее плюсами и обязательными минусами.
Одним словом, «Все хорошо, прекрасная
маркиза». Поэтому прав Л. Фейербах, когда
пишет, адресуя свои слова Гегелю: «Где
меня нет или не было с моими чувствами,
там меня нет и с моими мыслями»5.
А поэтому: «Гегелевский метод в целом
страдает тем недостатком, что рассматривает
историю лишь как поток, не исследуя
дна, над которым данный поток протекает.
Этот метод превращает историю в непрерывный
интеллектуальный акт, каким она ведь
не является»6. Фейербах прав в своей
критике гегелевской философии, но не
прав в том, как показала дальнейшая история
философской мысли, что по отношению к
человеку занял натуралистическую позицию,
чисто природно-естественную. Поэтому
и оказался неспособным раскрыть высший,
по сути, божественно-таинственный, или
метафизический, смысл любви как любви
– любовь у него принижена, опущена на
самое дно физиологии, заземлена и лишена
истинной духовности с ее непременной
нравственностью и свободой.
Собственно, воз этот фейербаховский и поныне там. Хороший показатель этому – экзистенциализм Жан-Поль Сартра с его так называемой «экзистенциальной диалектикой» как формой бытийствующей свободы. Оказывается, что «любовь» в его понимании противоречит человеческой свободе, а поэтому не способна определять отношение «Я» к «не-Я», к «другому»7. Я (Л.Р.) отсылаю своих читателей к указанному в сноске фрагменту, взятому из основного его произведения «Бытие и ничто», и пусть они сами убедятся в том, что сартровская «любовь» противостоит трансценденции любящего как определителю экзистенциальной свободы, которая для того же экзистенциалиста превыше всего на свете. Предупрежу только, чтобы читать подобного рода тексты, надо обладать железными нервами и не раздражать себя вопросами, типа: что это за неуловимое экзистенциальное существование, ради которого необходимо жертвовать любовью, и что за «гуманизм» такой, что это за «человечность» такая, который и которая мыслятся вне самого святого чувства на Земле, вне любви? Тут уж поневоле потянешься даже к фейербаховской «любви», чем к сартровской «нелюбви» – к «свободе» как провалу в «ничто» бытия. Оказывается, для того только, чтобы замуровать себя на границе между «бытием» и «небытием» – ходить по этой границе, чувствуя себя «свободным», но до «тошноты» страшась и ужасаясь ближайшей возможности ухода из жизни при постоянном и никогда не прекращающемся бегстве из нее в смрад и грязь ее же самой.
И все-таки я не удержусь и приведу такое вот финальное заключение Сартра по адресу им понимаемой «любви»: «Мы только что обрисовали троякую разрушимость любви: во-первых, она по своему существу есть обман и система бесконечных отсылок, потому что любить – значит хотеть, чтобы меня любили, т.е. хотеть, чтобы другой хотел, чтобы я его любил. И доонтологическое понимание этого обмана присутствует в самом любовном порыве; отсюда идет вечная неудовлетворенность любящего. Ее причина не та, о которой слишком часто говорят, не недостоинство любимого существа, а имплицитное понимание, что любовное прозрение в меня, любящего, обосновывающее меня в своей объективности, есть недостижимый идеал. Чем больше меня любят, тем вернее я утрачиваю свое бытие (свою свободу – Л.Р.), тем неотвратимее возвращаюсь на свой страх и риск к существованию, к своей собственной способности обосновать свое бытие (Кто я сам по себе вне всякого другого? – Л.Р.). Во-вторых, пробуждение другого всегда возможно, он в любой момент может сделать меня в своих глазах объектом (превратить меня в своего раба – Л.Р.): отсюда вечная необеспеченность любящего. В-третьих, любовь есть абсолют, постоянно превращаемый самим фактом существования других (потенциальных любовников или любовниц – Л.Р.) в нечто относительное. Нужно было бы остаться во всем мире только наедине с любимым, чтобы любовь сохранила свой характер абсолютной точки отсчета. Отсюда постоянный стыд (или гордость – что в данном случае одно и тоже) любящего»8.
О какой любви здесь ведет речь Сартр? О любви как «порыве», как страсти, а вовсе не о нравственной любви. Такое понимание любви можно простить обычному человеку, но никак не философу. Нельзя не согласиться с Сартром в том, что любовь как страсть действительно лишает человека имманентной свободы, отчуждает его от самого себя как личности. В такой любви человек реализует себя как психофизиологическое существо, или как тело, обладающее психофизиологическими свойствами, но не реализует себя как существо метафизическое, как духовно-нравственное существо. Такая «любовь» свойственна и высшим животным – для этологии это не является секретом. Если такая любовь носит половой характер, а именно ее имеет в виду французский философ, то назначение ее положительно в том плане, что она есть необходимое средство сохранения физического генофонда человека и животного. Так что не все тут – в этой любви – отрицательно. Биологическая и медицинская наука давно это заметила. От любовной страсти в браке рождаются, как правило, более здоровые физически люди: меньше болеют, дольше живут и вообще более физически привлекательны, симпатичны, так сказать. Так что, если я, например, влюбился, потеряв голову, в женщину, то это может значить только одно: наш общий с ней ребенок родится не только более здоровым генетически (физически), но даже и более физически обаятельным, возможно по природе красивым. Назначение влюбленности, или страстной половой любви, именно в этом.
Совсем иное назначение любви нравственной, т.е. собственно человеческой любви как любви, и это назначение мы уже раскрыли, определив разумно-нравственную сущность сознания, а значит, и истину самого бытия как бытия. Такая любовь не закрепощает, а, напротив, раскрепощает человека, делает его подлинно свободным. Но тут надо знать, что есть или что из себя представляет свобода, чем и как она определяется. Говорить о свободе так, как о ней говорят большинство экзистенциалистов, в числе которых мы обнаруживаем и Сартра, – значит связывать ее лишь с актом «эго», с актом самосознания, и только. А этого явно недостаточно, потому что, как мы показали, сам акт самосознания хоть и определяет бытие, но не определяет его сущности. Что же касается сартровского понимания любви, то место ее мы определим только тогда, когда вскроем неистинные формы сознания, к чему немедленно и приступим.
Зная
логическую форму истинного (сущностного)
сознания, неистинные формы сознания
действительно легко
Я ¯
не- Я ( Я ¯ не-Я Я).
Сознание, определенное такой формой неразумности (формой отрицательного разума), называется эгоистическим сознанием. Отсутствие воли поставить себя на место иного, «не-Я», умертвило тем самым разумность, исключив понимание иного и, следовательно, любовь к нему, превратило «не-Я» лишь в предмет потребления или средство для потребления другой вещи, которую в потребительски рассудочных целях возможно использовать. Говоря словами М. Бубера («Я и Ты» – основное его произведение, опубликованное в цитированной мною его книге «Два образа веры»), «не-Я» здесь выступает лишь в форме объекта, в форме «Оно», а вовсе не «Ты», которое можно научно (рассудочно) познать и потребить, использовать как вещь, как предмет для обладания им. Если такое сознание носит массовый характер, то общество выступает как «общество потребления», и человек попадает тут в марксово «царство экономической необходимости», в царство несвободы, – в «рабье» царство, как сказал бы Н.А. Бердяев. Там и тогда, где и когда непосредственного и разумного присвоения «не-Я» не происходит, где «не-Я» не поддается такому непосредственному присвоению и использованию, вступает в силу злоба под ручку с завистью, и тогда ненависть к «не-Я» выступает источником борьбы с ним с целью насильственного присвоения либо уничтожения. Такое общество не может себя не разрушить, и единственное средство, которое способно как-то затормозить этот процесс саморазрушения и самоуничтожения, есть сильное демократическо-правовое государство с установившейся столетиями структурой власти не человека или той или иной партии, а закона. Любое другое государство – авторитарное или авторитарно-тоталитарное – при таком массовом сознании людей будет в лице своих номенклатурных чиновников, напротив, лишь содействовать этому самоуничтожению общества. Но подобного рода государство, своими чиновничьими структурами уничтожающее даже проблески свободы и совести в сознании отдельных людей, само возможно лишь в том случае, когда массовое сознание людей в своей злобе, зависти и ненависти перешло допустимую меру своей неистинности. Верно говорят: всякий народ имеет то правительство, которое он заслуживает.