Автор работы: Пользователь скрыл имя, 26 Марта 2012 в 21:36, курсовая работа
Творческое наследие русских символистов представляет сегодня несомненный интерес для исследователей. При неповторимой индивидуальности каждого их лирику сближает не только историческая эпоха, поэтическое течение, к которому они принадлежали, но и общность тематики, и выбор мотивов, и обращенность к «вечным» вопросам бытия. На рубеже веков, в эпоху кризиса старых и поиска новых нравственных идеалов, в центре внимания поэтов-символистов оказалась проблема жизни и смерти, актуальная для всех эпох, притягательная и таинственная, сложная и неоднозначная. Созвучие духовных поисков русских символистов нашему сложному порубежному времени определяет актуальность темы курсовой работы.
Введение
1. Проблема духовного кризиса общества рубежа Х1Х – ХХ
веков в творческом сознании русских символистов
1.1 Антитеза земное – вечное как основополагающая
категория философии русского символизма
1.2 Тема жизни и смерти в контексте литературной
программы символистов
2. Вечный поединок жизни и смерти в литературном
творчестве поэтов-символистов
2.1 Отрицание окружающей действительности в поэзии
«старших символистов»
2.2 Утопическое ожидание грядущего преображения мира
в поэзии А. Блока
Заключение
Список использованных источников
Творчество Гиппиус при всем своем внутреннем драматизме и антиномичной полярности при напряженно-страстном стремлении к «недостижимому» всегда являло собой не только изменение «без измены», но и несло в себе освобождающий свет надежды, «огненную», неистребимую веру-любовь в запредельную правду конечной гармонии человеческой жизни и бытия. Уже живя в эмиграции, о своей «зазвездной стране» поэтесса писала:
Увы, разделены они –
Безвременность и Человечность.
Но будет день: совьются дни
В одну – Трепещущую Вечность [6, с.97].
Своеобразное художественное решение вечная проблема жизни и смерти находит в творчестве Д. Мережковского, который предсказывал «всемирное соединение и устроение людей на земле» в «царстве небесно-земном, духовно-плотском» якобы грядущего Третьего Завета. С высоты такого идеала он отвергал официальную церковь, государство, монархию, а также социальную революцию, считая ее порождением хамства бездуховных масс.
В стихотворении «Пустая чаша» лирический герой заявляет о исчерпанности идейного наследия «отцов» и представил свое поколение как «цветы, лишенные корней»:
Последним ароматом чаши –
Лишь тенью тени мы живем,
И в страхе думаем о том,
Чем будут жить потомки наши [7, 2, с.242-244].
Часто поэт показывает одиночество своего лирического героя, бессмысленность его существования:
В своей тюрьме, – в себе самом,
Ты, бедный человек,
В любви, и в дружбе, и во всем
Один, один навек!.. [7, 2, с.171]
В другом стихотворении «Волны» лирический герой выражает желание погрузиться в мгновенную полноту существования и отрешенности от земных тревог:
И только жить для радости, для жизни,
И в пене брызг на солнце!.. [7, 2, с.187].
В книге «Новые стихотворения» отразились противоречивые искания автора, что повлияло и на облик лирического героя. Увлечение лирического героя полнотой «жизни», выше которой «нет на земле ничего» («Эту заповедь в сердце своем напиши…»), соседствовало с ощущением ее бессмысленного мученья:
Страшней, чем горе, эта скука.
Где ты, последний терн венца,
Освобождающая мука
Давно желанного конца? [7, 2, с.239] –
и романтической устремленностью к «родным небесам» («Нет, ей не жить на этом свете…»), с одной стороны, а с другой – с устремленностью к христианской религии («Март», «Весеннее чувство»), к красоте античности («Пантеон», «Леда»). Выход из тупика лирический герой Мережковского ищет в смерти, либо в религии и в обращении к красоте.
Тема смерти объединяет поэмы Мережковского, вошедшие в сборник «Смерть». Многое из представленного в сборнике в той или иной форме сохранит для Мережковского актуальность на всем протяжении 1890-х годов: призыв к мужеству перед лицом горького человеческого удела; стремление погрузиться в мгновенную полноту существования и сравниться с природой в ее бесстрастии и отрешенности от земных тревог, желание освободиться от традиционных ценностей:
Ни женщине, ни Богу, ни отчизне,
О, никому отчета не давать,
И только жить для радости, для жизни
И в пене брызг на солнце умирать!.. [7, 2, с.354]
И горестная констатация невозможности такого освобождения, не противопоставляющая героя остальному человечеству, но заставляющая исповедоваться в рабстве «святой цепи» «любви и долга»:
Чтоб вольно жить – увы! – я слишком слаб…
О, неужель свобода невозможна
И человек до самой смерти – раб? [7, 2, с.335]
В цикле «Символы», прежде всего в стихотворении «Пантеон», впервые стала тема «языческого», символизирующего свет и радость, полноту бытия, безграничное самоутверждение человека, и христианского, предстающего как сакрализация жертвенной любви, страдания и отказа от земного счастья ради посмертного блаженства.
В творчестве Д. Мережковского мотив смерти тесно переплетается с мотивом одиночества. Своего апогея этот мотив достигает в стихотворении «Темный ангел» (1895), построенном целиком на соединении несоединимого, оксюморонах, доводящих выражение отчаянья до того предела, за которым наступает душевное успокоение. Оксюморонным является само определение одиночества, названного то «темным», то «страшным» ангелом, который представляется то «другом детства», то «другом единственным», то «последим другом» и, наконец, превращается в мать-утешительницу:
Тебя, как мать, я убаюкаю:
Ко мне, ко мне! [7, 5, с.323]
«Он пробуждал религиозное беспокойство и искание в литературе», – писал о Мережковском Н.Бердяев [13, с.127]. И действительно, даже в лирике мы встречаем идею воплощения «нового религиозного сознания». Ожидания «третьего завета»:
Глядите, новые пророки!
Грядите вещие певцы,
Еще неведомые миру! [7, 5, с.321]
А сам поэт выступает предвестником, слишком рано почувствовавшим то, что другие узнают совсем не скоро, и гибнущим ради этого:
Грядущей веры новый свет,
Тебе от гибнущих привет! [7, 5, с.321]
Конец для Мережковского давно желанен и предопределенен:
Дети мрака, солнца ждем,
Свет увидим и, как тени,
Мы в лучах его умрем [7, 5, с.270].
Правда, «грядущий свет новой веры» губит своих предшественников, и становится ясно, что такой механизм пожирания душ кардинально противостоит Православной традиции, русской культуре. Следуя принципу, заключающему, что «…и радость, и печаль, И смерть, и жизнь – одно и то же» («Усталость»), Мережковский действительно находит одно в другом:
Я помню, как в детстве нежданную сладость
Я в горечи слез находил иногда,
И странную негу, и новую радость –
В мученье последних обид и стыда
…
В последней обиде, в предсмертной пустыне,
Когда и в тебе изменяет все мне все,
Не ту же ли сладость находит и ныне
Покорное, детское сердце мое [7, 2, с.326].
Сравним приведенные примеры со стихотворениями А.Блока «Сердце предано метели», «Нет исхода». Как странно похожи фразы Блока с томительным ожиданием смерти у Мережковского. Мотивы одиночества, пустоты бытия, тяги к смерти, душевный и духовный кризис, выражающийся в поиске новых начал поэтов порубежной эпохи:
О смерть! Я твой. Повсюду вижу
Одну тебя, – и ненавижу
Очарования земли [7, 2, с.280].
Долг не свершен, не сдержаны обеты,
Не пройден путь, и жребий нас обрек
Мечтам всех троп, сомненьям всех дорог…
Расплескан мед, и песни не допеты [7, 2, с.56]
Я вижу новый бой во имя новой веры!
Ломать – я буду с вами! Строить – нет! [7, 2, с.177]
Несомненно, это не просто результат метаний изломанной души или «детскости» сердца, но и серьезные философские вопросы, занимавшие не только Д. Мережковского, А.Блока, но и других поэтов.
Представитель старшего поколения русских символистов Федор Сологуб вошел в отечественную поэзию как поэт трагических тем. Уже при жизни за ним прочно закрепилась репутация наиболее последовательного «декадента», «певца смерти». Поклонник Шопенгауэра, «человек последнего отчаяния», за декадентством которого стоял и его нелегкий жизненный опыт, Сологуб не видел никакой реальной возможности преодоления дисгармонии жизни, непонятного, злого мира. Тему злого начала мира поэт развивал в созданных им мифах о солнце-драконе, «змии, царящем над вселенной», о фантастической «Недотыкомке серой», кошмарной галлюцинации, воплощающей чудовищность жизни. Миф о смерти-избавительнице стал одним из главных в его поэзии. Призрачному бытовому миру Ф. Сологуб – в духе романтического и символистского двоемирия – противопоставлял «творимую легенду» идеального бытия, прекрасный и таинственный мир мечты – фантастическую страну счастья и покоя Ойле (лирический цикл «Звезда Маир»).
Из мира чахлой нищеты,
Где жены плакали и дети лепетали,
Я улетал в заоблачные дали
В объятьях радостной мечты...
Потом разбуженный от грез
Прикосновеньем грубой жизни,
Моей мучительной отчизне
Я неразгаданное нёс [8, с.130].
Однако не только прекрасная внеземная страна Ойле нашла в Сологубе своего певца, его реальная, «мучительная отчизна» – Россия вдохновила поэта на создание замечательных произведений. Поэт готов смиренно принять любой путь родины, любое ее будущее так же, как она смиренно принимает свою историческую судьбу. Особенностью поэтического видения грядущего для России в поэзии Сологуба является представление его как «безумного пути» к «холоду могилы», то есть к смерти, гибели. Мрачные пророчества Сологуба, связанные, с его пессимистическим мировоззрением, вовсе не исключение в символистской поэзии и прозе с их отчетливо выраженными апокалипсическими ожиданиями, предчувствиями. Как лирический герой Сологуба, слабый, предельно одинокий человек - лишь игрушка в руках дьявола («Чертовы качели», «Когда я в бурном море плавал»), так и Родина в его стихах оказывается во власти «духа злого», сопротивляться которому бессмысленно, отсюда странные на первый взгляд строки:
Не заклинаю духа злого
И как молитву, наизусть,
Твержу всё те ж четыре слова:
«Какой простор! Какая грусть!» [8, с.283]
На огромных просторах Родины лирический герой Сологуба чувствует себя одиноким и смертельно уставшим. Так, герой стихотворения «В поле не видно ни зги» «беден и мал», он ничем не может помочь кому-то, взывающему о помощи.
Сам я смертельно устал,
Как помогу? [8, с.322]
Традиционно это стихотворение Сологуба интерпретировалось как яркий пример пессимизма поэта. Однако И.А. Ильин в его концовке видел подтверждение никогда не умиравшей в России идеи братства и любви [18, с.193].
Брат мой, приблизься ко мне!
Легче вдвоем.
Если не сможем идти -
Вместе умрем на пути,
Вместе умрем [8, с.323].
Через все это стихотворение проходит мотив единения не в жизни, а в смерти – тот же, что в стихах о родине.
Никаким утопиям, будь то идея «соборной» России или России – «Новой Америки» Сологуб не был привержен. Но было и то, что роднило Ф. Сологуба с Блоком, Бальмонтом, Вяч. Ивановым и со многими другими русскими поэтами - это мотив единения личной судьбы человека (поэта) с судьбой родины, какой бы трагической она ни была, вплоть до гибели вместе с ней. Этот мотив, корнями уходящий в нашу классическую литературу, наверное, даже в фольклор, у поэтов серебряного века, многим из которых в реальной жизни пришлось сделать выбор между жизнью и смертью вместе с Россией, звучит особенно трагически (вплоть до замечательных стихов М. Волошина «На дне преисподней», «Готовность» и др.)
Современники трактовали К. Бальмонта как поэта жизнеутверждающего. Ал. Блок, например, так характеризовал его творчество (1907): «Когда слушаешь Бальмонта — всегда слушаешь весну. Никто не окутывает душу таким светлым туманом, как Бальмонт. Ярко было всегда его солнце...» [Цит. по: 14, с.179].
Воспевая жизнь во всех ее проявлениях, Бальмонт осмысливал свой творческий путь как путь к свету и радости. В предисловии к первому тому «Полного собрания стихов» (1909) он писал: «Мое творчество началось... с печали, угнетенности и сумерек, началось под северным небом. Но, силою внутренней неизбежности, через жажду безгранного, безбрежного, через долгие скитания по пустынным равнинам и провалам Тишины, подошло к радостному Свету, к Огню, к победительному Солнцу» [1, с.585]. Перебрасывая, далее, «звенья» от книги к книге, Бальмонт утверждал, что его мечта «создает мост и уходит в вольные, манящие дали. От бесцветных сумерек к красочному Маю... от незнанья к счастью вечного познания, от гнета к глубокому вздоху освобожденья». Конкретизируя содержание своего «вечного познания», Бальмонт называет «четыре стихии — Огонь, Воду, Землю и Воздух». С ними, заявляет поэт, «неизменно живет моя душа в радостном и тайном соприкосновении». Огонь же — это «любимая моя стихия... Я молюсь Огню. Огонь есть истинно всемирная стихия, и кто причастился Огня, тот слит с Мировым» (1904). Из признания Бальмонта видно, что его «вечное познание» не содержит ничего нового в сравнении с «познанием» всего старшего поколения символистов. Это та же абстрактная «мечта», лишь по-новому варьируемая в метафизически трактуемых «стихиях»; те же иллюзорные поиски утешения от «скитаний по пустынным равнинам и провалам» [1, с.583]. К тому же этот новый, созданный Бальмонтом вариант «творимой легенды», вопреки декларации, не выполняет своей роли, по крайней мере, по двум причинам: мотивы скорби, «угнетенности и сумерек» остаются, в сущности, во всем его творчестве преобладающими; а мотивы «счастья», «освобождения», «света» на деле оказываются художественно неубедительными, искусственными. Книги Бальмонта, действительно, образуют «звенья», в них есть «внутренняя неизбежность» единого пути, по путь этот не выводит к «Солнцу». Доказательство — в книгах поэта.
Первая книга Бальмонта-символиста — «Под северным небом» (1894) — имеет эпиграфом строки из Ленау: «Вне страдания божественное недостижимо». И в этом суть книги. Поэт всячески возвеличивает страдания: «Одна есть в мире красота — любви, печали, отреченья и добровольного мученья...» Страдания и скорбь противопоставляются «Солнцу», «Весне» и оказываются единственно «истинными»:
Есть красота в постоянстве страдания
И в неизменности скорбной мечты [1, с.27].