Автор работы: Пользователь скрыл имя, 23 Февраля 2012 в 12:12, дипломная работа
«На моем столе белый лист бумаги, я смотрю на него, воспринимаю его цвет, форму, местоположение. Различные эти качества обладают общими характеристиками. На мой взгляд, они сначала предстают как нечто, чье существование я могу только констатировать, и бытие которого никак не зависит от моих капризов. Они для меня, эти качества, но они не есть я, ни тем более кто-то другой. Иначе говоря, они не зависят ни от какой спонтанности: ни от моей, ни от спонтанности любого другого сознания.
Фрагментарный характер гуссерлевских наблюдений крайне затрудняет их изложение. И не надо надеяться найти в них какую-то систематическую конструктивность, это лишь совокупность ценных указаний.
Сама концепция интенциональности призвана восстановить понятие образа. Известно, что для Гуссерля любое состояние сознания, или, как говорят немцы, а вслед за ними и мы, любое сознание есть сознание о чем-то. Все «Erlebnisse», имеющие нечто общее с этим сущностным свойством, называются также «Erlebnisse intentionnelles»; и в той мере, в какой они являются сознанием о чем-то, как раз и говорится, что они «интенционально соотносятся с этим что-то» [Ideen, S.64; непереводимый на французский язык термин «Erlebnis происходит от глагола erleben. «Егlebnis» (вероятно) - это «пережитое» или «прожитое» («vecu»)].
Интенциональность - вот сущностная структура любого сознания. Отсюда естественно следует радикальное различие между сознанием и тем, о чем это сознание. Объект любого (за исключением рефлексивного) сознания оказывается принципиально вне сознания, он трансцендентен. Цель подобного различия, к которому Гуссерль не устает возвращаться, - борьба с неким заблуждающимся имманентизмом, стремящимся конституировать мир из содержаний сознания (примером чему служит идеализм Беркли). Несомненно, содержание у сознания есть, но не оно является его объектом: через содержание Интенциональность нацелена на объект, который выступает коррелятом, а не содержимым сознания.
Психологизм, опирающийся на двусмысленную формулу «мир есть наше представление», растворяет воспринимаемое мною дерево в мириадах ощущений - в цветовых, тактильных, тепловых и т.д. впечатлениях, которые суть «репрезентации». В результате дерево предстает суммой субъективных содержаний и само оказывается субъективным феноменом. Гуссерль же, наоборот, начинает с того, что полагает дерево вне нас.
«Согласно всеобщему правилу, вещь не может быть дана ни в какой возможной перцепции, т.е. ни в каком бы то ни было вообще возможном сознании как имманентно-реальное нечто» [Ideen, S.76].
Разумеется, он отнюдь не отрицает существование визуальных или тактильных данных, которые в качестве имманентно-субъективных элементов составляют часть сознания. Но они не объект: сознание направлено не на них, а через них на внешнюю вещь. Это визуальное впечатление, являющееся в данный момент частью моего сознания не есть краснота. Краснота есть качество объекта, причем, качество трансцендентное. Это субъективное впечатление, бесспорно, «аналогичное» красноте вещи является лишь «квази-краснотой», т.е. та самая «hyle», субъективный материал, применяясь к которому интенция трансцендирует себя и стремится уловить эту красноту вовне себя.
«Необходимо всегда руководствоваться той мыслью, что данные впечатления, функция которых «репрезентация», т.е. «профилирование» цвета, внешности, формы, принципиально отличны от цвета, внешности, формы и всех прочих качеств вещи» [Ideen, S.75].
Точно также и образ есть образ чего-то. И, следовательно, мы имеем дело с отношением определенного сознания к определенному объекту. Одним словом, образ перерастает быть содержанием психики; как конституирующий в сознании он отсутствует, но в образном сознании вещи Гуссерль, как и в перцепции, различает имагинирующую интенцию (intention imageante) и «hyle», в которую интенция «вдыхает жизнь». Hyle естественно остается субъективной, и, одновременно с этим, отделенный от чистого «содержания» объект образа располагается вне сознания как нечто радикально от него отличающееся.
«(Разве не могут нам возразить и сказать, что) играющий на флейте кентавр, эта произвольно созданная нами фикция, именно в силу этого и является свободным соединением представлений в нас самих? - На что мы ответим: Разумеется,... произвольная фикция образуется спонтанно, а то, что мы спонтанно порождаем, конечно же, есть продукт духа. Но что касается играющего на флейте кентавра, то он является репрезентацией в той мере, в какой ею называется представленное, но не в том смысле, в каком репрезентация выступала бы названием психического состояния. Естественно, в самом кентавре нет ничего психического, он не существует ни в душе, ни в сознании, ни где бы то ни было еще; он вообще не существует и является вымыслом от начала до конца. Чтобы быть более точным, можно сказать, что состоянием измышляющего сознания является вымысел о данном кентавре. В этом смысле, конечно, допустимо утверждать, что «Кентавр завизированный», «кентавр вымышленный» принадлежат самому «erlebnis». Только не следует путать это переживание вымысла с тем, что посредством него было вымышлено как таковое»… [Ideen, S.43] (курсив Сартра - пер.). Важнейшее место, поскольку даже несуществование кентавра и химеры не дает нам права сводить их к простым психическим образованиям. На примере этих несуществующих существ видно, что подобные образования, конечно же, реальны; понятна и ошибка психологизма: слишком велико было искушение оставить эти мифические существа в их небытии (neant), и принимать в расчет лишь их психическое содержание. Но именно Гуссерль восстановил трансцендентность кентавра в самих недрах его небытия (neant), небытия какого угодно; причем, именно благодаря этому ничто (neant) кентавр в сознании и отсутствует.
О структуре собственно образа Гуссерль ничего больше не говорит, но тем не менее услуга, оказанная им психологии, - велика. Образ, становясь интенциональной структурой, переходит с уровня инертного содержания сознания на уровень сознания единого и синтетически соотнесенного с трансцендентным объектом. Образ моего друга Пьера - это не мутное свечение, не пенистый след, оставшийся за кормой его восприятия, а сознательно организованная форма специфического отношения; это один из возможных способов иметь в виду его реальное бытие. Таким образом, в акте воображения сознание соотносится с Пьером; соотносится непосредственно и прямо, без помощи якобы находящегося в нем призрака-симулякра. И если это так, то вместе с имманентной метафизикой образа сразу исчезают все те трудности, о которых мы упоминали в предыдущей главе, говоря об отношении этого подобия видимости к его реальным объектам, а чистой мысли - к самому этому призраку-симулякру. Такой «Пьер малого формата», этот несомый сознанием гомункулус никогда и не принадлежал сознанию. Это был объект материального мира, блуждающий среди психических существ. Отбрасывая его вовне сознания, утверждая, что один и тот же Пьер является объектом и восприятия, и образа, Гуссерль избавляет психический мир от тяжкого груза и устраняет почти все трудности, мешающие ясности в понимании классической проблемы взаимоотношения образа и мысли.
Но он не ограничивается только этим. Действительно, если образ есть лишь имя для определенного способа, которым сознание имеет в виду свой объект, то ничто не мешает сближать материальные образы (картины, рисунки, фотографии) с образами, так сказать, психическими. Как это ни странно, но психологизм дошел до их радикального разделения, хотя на самом деле он сводит психические образы всего лишь к уровню бытия материальных образов в нас. В конце концов, даже согласно этой доктрине интерпретация картины или фотографии возможна лишь через обратное соотнесение с ментальным образом, ассоциативно воскрешаемым в памяти. Практически это был отсыл в бесконечность: если ментальный образ сам был фотографией, то для ее понимания потребовался бы другой образ. И так далее. Если же образ становится неким способом интенционального одухотворения содержания, то, наоборот, вполне возможно схватывание картины как образа уподобить интенциональному восприятию «психического» содержания. Начало для подобного употребления уже имеется в классическом, так сказать, пассаже из «Ideen», где Гуссерль анализирует интенциональное восприятие гравюры одного немецкого художника.
«Рассмотрим офорт Дюрера «Рыцарь, Смерть, Дьявол». Первоначально мы различаем здесь нормальную перцепцию, коррелятом которой является «выгравированная» вещь, этот лист из альбома.
Затем мы обнаруживаем перцептивное сознание, в котором через черные линии маленьких бесцветных фигур нам предстают «Рыцарь на коне», «Смерть», «Дьявол». Мы не находимся здесь в процессе эстетического созерцания, направленного на них как на объекты; отнюдь, мы нацелены на реалии, которые репрезентированы «в образе»; точнее, на «вообразившиеся» (abgebildet) реалии, - на рыцаря во плоти и крови, и т.д.» [Ideen, S.226]
Этот текст может служить основой действительного различения образа и перцепции [правда, в появившихся работах Гуссерля подобное различение не получило своего дальнейшего развития]. Конечно, «hyle», которую мы воспринимаем для конституирования эстетического явления рыцаря, смерти и дьявола, бесспорно, остается той же, что в чистой и простой перцепции листа из альбома. Различие обнаруживается лишь в интенциональной структуре. Для Гуссерля здесь важно то, что «теза», или экзистенциональная установка модифицировала свою нейтральность [Прежде всего он хочет показать, что в эстетическом созерцании объект не положен как существующий. Эти описания скорее всего имеют отношение к кантовской «Критике способности суждения»].
Дальнейшая разработка данной проблематики в нашу задачу не входит, нам достаточно и того, что образ отличается от перцепции не только своим материалом. Все зависит от способа его одухотворения, т.е. от формы, которая зарождается в самых интимных структурах сознания.
Таковы краткие теоретические заметки, которые Гуссерль конечно же уточнял в своих лекциях и неизданных работах. В самих же «Ideen» все это представлено в крайне фрагментарной форме. Тем не менее услуга, оказанная им психологии, неоценима, что, однако, вовсе не устраняет всех неясностей. В настоящий момент мы, разумеется, можем понять, что образ и перцепция - это два интенциональных «Erlebnisse», которые различаются прежде всего своими интенциями. Но какова природа образной интенции? И чем она отличается от интенции перцептуальной? Очевидно, здесь требуется описание сущности. За неимением гуссерлевских указаний, нам не остается ничего другого, как самим заняться подобным делом.
Кроме того, остается нерешенной и главная проблема: вслед за Гуссерлем мы смогли дать набросок общего описания большого класса интенциональностей, включающих так называемые «ментальные» образы и образы, которые мы, за неимением лучшего определения, назовем внешними. Мы знаем, что сознание внешнего образа и сознание соответствующей перцепции радикально отличны друг от друга своей интенцией, и в то же время они имеют одинаковую материю. Одни и те же черные линии служат и для конституирования образа «Рыцаря», и для перцепции «темных штрихов на белой бумаге». Но имеет ли все это значение и для ментального образа? Обладает ли он той же самой hyle, что и внешний образ, т.е. в конце концов та же перцепция? Некоторые пассажи из первого тома «Logische Untersuchungen» [в данном случае имеется в виду пересмотренное послевоенное издание, учитывающее эволюцию Гуссерля со времени выхода в свет первого издания этого сочинения] по-видимому, допускают подобное предположение. И действительно, Гуссерль поясняет, что функция образа - «заполнение» пустоты знаний, точно так же, как в перцепции это делают вещи. Например, думая о жаворонке, я могу заниматься этим впустую, продуцируя лишь сигнификативную, означающую интенцию, зафиксированную на этом вот слове «жаворонок». Но для наполнения пустого сознания и трансформирования его в сознание интуитивное, совершенно безразлично - формирую ли я образ жаворонка или же действительно вижу его с хвостом и перьями. Такое наполнение значения образом скорее всего указывает на то, что образ обладает конкретной импрессиональной материей, которая сама по себе есть некая полнота подобная перцепции [впоследствии мы постараемся опровергнуть данный тезис, но тем не менее его величайшее значение в том, что вопреки современной англо-французской психологии он полагает образ чем-то отличающимся от знака]. Кроме того, в своих «Лекциях по феноменологии внутреннего сознания времени» <недавно появился русский перевод - К.С.> Гуссерль тщательно различает ретенцию-удержание, которая является не-позиционным способом сохранять прошлое как прошлое для сознания; и ремеморацию-припоминание, которое вновь извлекает вещи из прошлого вместе с их качествами. Во втором случае речь идет о демонстрационной презентификации (Vergegenwartigung), что предполагает повторение, хотя и в модифицированном сознании, всех изначальных перцептуальных аспектов. Например, воспринимая освещенный театр, я могу с равным успехом репродуцировать в своем воспоминании либо освещенный театр, либо его перцепцию (<В тот вечер праздник был в театре...», «Проходя там, в тот вечер я видел освещенные окна...»). Последний случай говорит о том, что у меня есть возможность рефлексировать в воспоминаниях. Для Гуссерля это означает, что репродуцирование освещенного театра предполагает репродуцирование подобной перцепции. Понятно, что образ-воспоминание есть здесь не что иное, как модифицированное перцептивное сознание, т.е. сознание, аффинированное коэффициентом прошлого. Поэтому может показаться, что Гуссерль, подготавливая радикальное обновление данной проблематики, все-таки остается в плену прежней концепции. По крайней мере в том, что касается субъективной материи образа, которая остается у него возрождающимся чувственным впечатлением [мы вполне согласны, что в данном случае речь идет об интерпретации, которую тексты допускают, но не обязывают принимать. Но тем не менее сами они весьма двусмысленны, а проблема, наоборот, требует четкой и ясной позиции].
Но если это так, нас ожидают те же самые трудности, что и в предыдущей главе.
Трудности прежде всего феноменологического плана: если редукция произведена, то весьма затруднительно через интенциональность различать образ и перцепцию, поскольку материя их одна и та же. Заключив мир «в скобки», феноменология на самом деле его не потеряла. В данном случае по-иному проходит лишь линия разграничения, и мы выделяем с одной стороны, совокупность реальных элементов сознательного синтеза (hyle и различные интенциональные акты, оживляющие ее), а с другой - обитающий в сознании «смысл». Конкретная психическая реальность будет ноэзой, а поселившийся в ней смысл - ноэмой. Например, «воспринятое-дерево-в-цвету» есть ноэма моей в данный момент перцепции [Здесь мы весьма грубо излагаем крайне тонкую теорию. Правда, детали ее не интересуют нас непосредственным образом]. Но в этом, принадлежащем всякому реальному сознанию, «ноэматическом смысле» нет ничего реального.
«Каждое переживание («Erlebnis») осуществляется таким образом, что имеется принципиальная возможность направить взгляд или на него самого и его реальные компоненты, или же в противоположном направлении - на ноэму. Например, на дерево, воспринятое как таковое. В этом втором направлении взгляд встретится с истиной, с объектом в логическом смысле, но это такой объект, который не смог бы существовать через себя самого. Его «esse» состоит исключительно в «percipi». Однако формулировку эту не следует понимать в духе Беркли, поскольку «percipi» не содержит здесь «esse» в качестве реального элемента» [Ideen, S.206].
Таким образом, ноэма - это некое небытие (neant), идеальное существование которого близко к типу существования «лектон» у стоиков. Это лишь необходимый коррелят ноэзы: «Эйдос ноэмы отсылает к эйдосу поэтического сознания; они эйдетически имплицируют друг друга» [Ideen, S.206].
Но если это так, то как в условиях редукции отличить воображаемого мною Кентавра от цветущего дерева, которое я же воспринимаю? «Воображенный Кентавр» также является ноэмой полностью поэтического сознания. Он не более чем ничто (rien) и точно также нигде не существует, в чем мы только что и убедились. Однако, до редукции в самом этом небытии (neant) мы обнаружили средство отличить фикцию от перцепции: цветущее дерево существует где-то вне нас, его можно потрогать, обнять; затем отвернуться и, повернувшись вновь, обнаружить его на том же самом месте. Кентавра же, наоборот, нет нигде, ни во мне, ни вне меня. Но вот дерево как вещь заключено в скобки, и мы узнаем в нем всего лишь ноэму нашей наличной перцепции; и как таковая ноэма эта есть нечто ирреальное, точно также как и кентавр.
«Безусловно, настоящее дерево как часть природы менее всего есть вот это вот «дерево-воспринятое-как-