Автор работы: Пользователь скрыл имя, 27 Марта 2012 в 12:18, доклад
Вся эта магма догматов и идей в долгих многовековых спорах формировала две основные богословско-философские концепции средневековья: реализм и номинализм. Свою внятную разработку и завершение они находят в зрелой и поздней схоластике, в XIII – XIV веках, но зарождаются эти два направления намного раньше, фактически уже в деятельности ранних схоластов. К ранним номиналистам можно отнести: Беренгара, Росцеллина, Абеляра, Сотириха. К реалистам же – Гильома из Шампо, Ансельма Кентерберийского, Николая Манефонского. Крупнейшим представителями зрелого реализма были Альберт Великий и Фома Аквинский, а зрелого номинализма – Дунс Скот и Уильям Оккам.
Второе возражение, постольку, поскольку оно выигрышно для чувственных данных, понятых как конкретные сенсорные события (в противовес повторяющимся качествам), направлено в основном против физикализма, а не против номинализма. Но это неважно; вероятный ответ на это возражение независим от того, предусматривает ли оно субъективные чувственные объекты как события или как качества. Дело в том, что постулирование субъективных чувственных объектов не служит никакой достаточной цели. Ответ на это возражение потребовал бы, возможно, поддержки по трем следующим пунктам, соответствующим трем действительным или воображаемым целям постулирования таких объектов, (а) Можно было бы утверждать, что мы не можем надеяться обойтись только этими объектами и исключить физические объекты. Эта позиция, которую я защищал в § 1.1, теперь, кажется, достаточно широко распространена. (b) Можно было бы утверждать (в пику Родерику Фёрту, например), что нет нужды дополнять физические объекты такими объектами, например, как средства отчета об иллюзиях и неопределенностях. Так, можно заявить, что такие цели адекватно выполняются конструкциями пропозициональной установки, в которой термин «кажется, что» или подобный управляет подчиненным предложением, высказывающим нечто о физических объектах. Можно на этом основании утверждать, что особые объекты иллюзии нужны не в большей степени, чем особые нефизические объекты поиска или желания из § 4.7. Правда, этому аргументу угрожает сильное ограничение, которое мы наложили на пропозициональные установки в §§ 6.6 и 6.8; но, возможно, явление (appearance) не заслуживает в конечном счете ничего большего, чем статус дамы полусвета, соответствующего пропозициональным установкам в целом, (c) Можно было бы утверждать, что нам также не нужны чувственные объекты для объяснения нашего знания или дискурса о самих физических объектах. В этом случае аргумент заключался бы в том, что релевантность чувственной стимуляции предложениям о физических объектах может быть с тем же успехом (и даже лучше) исследована и объяснена непосредственно в терминах обусловливания таких предложений или их частей физическими раздражениями органов чувств субъекта. При этом осуществляется нервная деятельность, но аргумент состоит в том, что полагание промежуточных субъективных объектов восприятия, предшествующих явно упоминаемым в самих высказанных предложениях физическим объектам, не добавляет ничего, кроме лишнего багажа. Предполагаемая функция отчетов о чувственных данных — вносить вклад в составляющую чего-то подобного определенности в формулировке эмпирического знания — может быть с большим основанием приписана предложениям наблюдения в смысле § 2.4. Они обладают преимуществом привилегированной позиции в отношении очевидности, поскольку они прямо скоррелированы с невербальной стимуляцией; но при этом они обычно не являются предложениями о чувственных данных.
Пункты (a), (b) и (с) отражают мое собственное общее отношение. Возможно, главное, что отличает его от позиции философов чувственных данных, — это то, что я предпочел рассматривать познание изнутри нашей собственной развивающейся теории познанного мира, не фантазируя по поводу существования более надежного его основания где-то за его пределами. Однако подобные беглые замечания по поводу философии чувственных данных могут по большей части возбудить желание привести в порядок данные и обозначить позицию, но не убедить3.
Поместим теперь все сказанное в его непосредственный контекстам противостоял призыв от лица чувственных данных: если некоторые физические объекты следует предпочесть абстрактным по причине сравнительной непосредственности их связи с чувственной стимуляцией, то чувственные данные предпочтительнее a fortiori. Предложенный ответ был высказан с точки зрения пользы для теории: что чувственные данные недостаточны для исключения физических объектов и не нужны в дополнение к ним. Теперь мы здесь начинаем обнаруживать столкновение двух стандартов. Сравнительная непосредственность связи с чувственной стимуляцией учитывалась ради физических объектов, но затем мы выставили против чувственных данных второй стандарт: польза для теории. Следует ли в таком случае просто сравнить, какое из противопоставляемых соображений весомее? Нет; при более зрелом рассмотрении картина меняется. Ведь вспомним проблему радикального перевода, которая показала, что полного знания стимульного значения предложения наблюдения недостаточно для перевода или даже понимания термина. В нашем языке, по тому же самому образцу, стимульное значение предложения наблюдения никоим образом не определяет, следует ли выделить какую-либо часть предложения как термин чувственных данных, или как термин физических объектов, или вообще как термин. Насколько непосредственно предложение и его слова связаны с чувственной стимуляцией или насколько надежно предложение может быть подтверждено силой данной чувственной стимуляции, не определяет то, какого вида объекты полагать обозначаемыми словами предложения, способными быть терминами.
Можно так понять, что мы постулировали объекты только тогда, когда вовлекали предполагаемые термины в подходящее взаимодействие со всем явно объективирующим аппаратом нашего языка: артиклями и местоимениями и идиомами тождества, множественного числа и предикации или, в канонической символике, — квантификации. Даже если появление языковой единицы внешне напоминает термин, это еще не доказывает, что она — термин, если не наличествует систематическое взаимодействие с ключевыми идиомами в целом. Так, мы привычно говорим ‘for the sake of’ («ради»), где ‘sake’ явно стоит в позиции термина, но при этом никогда не обязываем себя полагать такие объекты, как сэйки (sakes), так как мы не привлекаем здесь остальной части аппарата: мы никогда не употребляем ‘sake’ как антецедент ‘it’ и ничему его не предицируем. ‘Sake’, таким образом, представляет собой неизменяемый фрагмент предлога ‘for the sake of’ или ‘for’s sake’.
Пусть тогда слово встречалось в качестве фрагмента сколь угодно многих эмпирически хорошо удостоверенных сентенциальных целых; даже — в качестве фрагмента, подобного термину с точки зрения внешнего вида его появлений в соответствующих позициях. Вопрос, считать ли его термином, все равно представляет собой вопрос, давать ли ему общий доступ к позициям, соответствующим общим терминам или, возможно, единичным терминам, что определяется правилами таких контекстов. Можно разумно решить, делать ли это, основываясь на соображениях систематической эффективности, пользы для теории.
Но, если выбирать между номинализмом и реализмом на таких основаниях, то претензии номинализма убывают. Причиной допущения чисел в качестве объектов является не что иное, как их эффективность в организации и ускорении научного процесса. Причина для допущения классов во многом та же самая. Уже приводились примеры дополнительных возможностей, которые обеспечивают классы (§ 6.4). Другой пример — знаменательное определение, которое дал Фреге предложению «x есть предок y»:
(z)(если все родители членов z принадлежат z и y z, то x z).
Если мы обходимся в описаниях самостоятельным частичным запасом символов, которым снабжают нас классы, то простота воспоследует. Эффективность классов оказывается еще более впечатляющей, когда мы обнаруживаем, что они могут быть привлечены к выполнению функций огромного множества других абстрактных терминов, чью полезность нельзя отрицать: отношений, функций, самих чисел (§§ 7.6 — 7.8).
Мы достигнем, возможно, более фундаментального знания об объединяющей силе понятия класса, если понаблюдаем, как классы помогают нам справиться с кванторами как с единичными операторами, связывающими переменные. Так, пусть «...z...» — некоторое открытое предложение. Трансформация «x (...z...)» в «...x...» есть конкреция4. Далее, пусть «x» обозначает некий связывающий переменную оператор, строящий предложения из других предложений. Если мы просто предположим, что «x» таков, что при нем выполняется подстановочность конкреции, то «x» можно отбросить в пользу общего термина «G». Ибо, пусть «G» истинен относительно только классов y таких, что x(x y); тогда x(...x...) можно переписать как «G(...x...)». Наконец, оператор абстракции класса в «G(...x...)» можно свести к дескрипции, а дескрипцию — к кванторам (ср. § 5.2, 5.6; но также, см. § 7.8).
Близость ассоциации со стимуляцией — плохой аргумент в пользу придания физическим объектам предпочтительного статуса. Но кое-что из этого аргумента все еще можно спасти. Допустим, что вопрос о том, облагородить ли данные слова, посчитав их терминами, есть вопрос, допускать ли их свободно ко всем позициям, занимаемым терминами. Тогда вместо того, что говорилось о физических объектах раньше, а именно что термины для них вполне непосредственно связаны с чувственной стимуляцией, возможно, мы могли бы сказать следующее: предложения, вполне непосредственно связанные с чувственной стимуляцией, демонстрируют термины физических объектов во всех видах позиций, занимаемых терминами, а не только в особых позициях. Кажется правдоподобным, что общие термины физических объектов согласуются с этим стандартом лучше, чем абстрактные термины5. Но я не буду пытаться отстаивать эту позицию.
Между тем случай классов основывается на систематической эффективности. Классы, конечно, представляют собой пример, противостоящий негативным заявлениям номинализма, но — не предпочтительному статусу физических объектов. В соревновании за абсолютную систематическую пользу для науки понятие физического объекта по-прежнему лидирует6. По одной только этой причине, таким образом, можно было бы по-прежнему премировать объяснения, обращающиеся к физическим объектам, а не к абстрактным, даже если последние неохотно, но тоже признаны вследствие своей эффективности, проявляющейся где-то в другом месте в теории.
Не следует также презирать те две более ранние причины доверия к физическим объектам — причины, не опознанные в качестве оснований. Одна из них заключалась в том, что термины таких объектов слишком фундаментальны для нашего языка; другая — что они находятся в центре очень успешной коммуникации. Показать, почему определенные термины воспринимаются как удобные границы объяснения, не значит в конечном счете показать относительно них что-либо, кроме этого.
Философия Средневековья"
1. Основные проблемы Средневековой философии
Фаза средневековой философии длится, в общем, от VIII до XIV-XV столетий. Этот период обычно называют эпохой схоластики, когда и происходит систематическая разработка христианской философии. В самой схоластике различаются три периода: ранняя схоластика - по XII в., период расцвета- XIII в. и поздняя схоластика- XIV-XV вв. Если в патристике аристотелизм практически не имел никакого значения (до половины ХII в. известен лишь «Органон» Аристотеля с несколькими комментариями Цицерона, Порфирия, Боэция и Абеляра), то с середины ХII и до конца ХIII в. происходит основательный переворот в христианском восприятии языческой философии. Огромное Аристотелево наследие приходит на христианский Запад в латинских переводах с арабского и греческого языков. Сопровождают их греческие и арабские комментарии. Поэтому историкам философии необходимо заниматься исследованием мощного потока арабской и еврейской философии, который в период от XII в. имел огромное влияние на христианский Запад. Всякое развитие мысли и философии в средние века происходит в религиозно-теологических рамках. В этом развитии отражены внутренние сложности и противоречивость социального и духовного процессов. Политическое развитие представлено неустанно соперничавшими и сталкивавшимися лагерями: церковными властями, светской или государственной властью, классом феодалов и восходящим классом буржуазии. Каждый из них был готов с изменением ситуации вступить в союз с кем угодно против кого угодно. Становление, решение и развитие философских вопросов, которые всегда концентрировались в проблемах отношений веры и разума, теологии и философии, происходили в конкретных исторических связях и зависимостях этих столкновений и борьбы.
Главная отличительная особенность схоластики состоит в том, что она сознательно рассматривает себя как науку, поставленную на службу теологии, как «служанку теологии». Начиная примерно с XI века в средневековых университетах возрастает интерес к проблемам логики, которая в ту эпоху носила название диалектики и предмет которой составляла работа над понятиями. Большое влияние на философов XI-XIV веков оказали логические сочинения Боэция, комментировавшего «Категории» Аристотеля и создавшего систему тонких различий и определений понятий, с помощью которых теологи пытались осмыслить «истины веры». Стремление к рационалистическому обоснованию христианской догматики привело к тому, что диалектика превратилась в одну из главных философских дисциплин, а расчленение и тончайшее различение понятий, установление определений и дефиниций, занимавшее многие умы, подчас вырождалось в тяжеловесные многотомные построения.
Схоластической диалектике противостояли различные мистические течения, а в XV-XVI веках эта оппозиция получает оформление в виде гуманистической светской культуры, с одной стороны, и неоплатонической натурфилософии, с другой.
Деятельность по переводу Аристотеля привела к серьезной конфронтации между греческим рационализмом, представленным Аристотелем и христианским, субрациональным пониманием мира. Постепенное принятие Аристотеля и приспособление его к потребностям христианского понимания мира имели несколько этапов и хотя этот процесс и контролировался церковью, не обошелся он без кризисов и потрясений.
На интерпретацию аристотелизма в пантеистическом духе (Давид из Динанта) первоначально церковь ответила запретом изучения в Парижском университете Аристотелевских естественнонаучных произведений и даже «Метафизики» (декреты папы от 1210 и 1215 г.). Папа Григорий IX в 1231 г. эти запреты подтвердил, но одновременно дал указание специально созданной комиссии, чтобы та проверила труды Аристотеля относительно их возможного приспособления к католическому вероучению, что отражало тот факт, что изучение Аристотеля стало в то время жизненной необходимостью для университетского образования и развития научно-философского знания в Западной Европе. В 1245 г. изучение философии Аристотеля было разрешено без ограничений, а в 1255 г. никто не мог получить степень магистра, не изучив труды Аристотеля.
Расширение социальных, географических и духовных горизонтов, связанное с крестовыми походами, знакомство с трактатами Аристотеля и арабским естествознанием потребовали обобщить все известные знания о мире в строгую систему, в которой бы царствовала теология. Эта потребность реализовалась в больших Суммах - трудах, где исходным материалом являлся христианский образ мира, охватывающий природу, человечество, духовный и видимый мир. Теология тем самым представлялась как научная система, обоснованная философией и метафизикой.
Информация о работе Реализм и номинализм. Теория «двух истин»