Автор работы: Пользователь скрыл имя, 23 Ноября 2012 в 11:08, лекция
Характерной чертой интеллектуальной атмосферы рубежа веков становится кризис всех сторон духовной и идеологической жизни русского общества. Исчерпанность традиции народничества, возникновение новой ситуации, которая была определена формулой Ницше – «Бога нет», разрушение целостной физической картины мироздания, – все это сформировало своеобразие культурной ситуации «серебряного века», особенностью которой явилось построение новой системы представлений о мире и человеке и создание оригинальной философии искусства. Ощущение несостоятельности прошлого культурного опыта дополняется в это время кризисным состоянием классического реализма.
Современная цивилизация
структурируется также как
Кроме того, художник использует
смысловой потенциал
Господин из Сан-Франциско, как и все путешествующие на «Атлантиде», лишается имени, функцию наименования выполняют национальные приметы. Причем, наряду с безымянными героями, появляется ряд персонажей, наделенных именами собственными – Кармелла, Джузеппе, Луиджи, Лоренцо; все они соотнесены с пространством Италии. Соответственно безымянность перестает быть средством социальной типизации и позволяет высветить внутреннюю пустоту представителей цивилизованного мира в целом. Подобное обобщение, преодолевающее социальные границы, характерно для большинства произведений Бунина этого периода. Так, в рассказе «Братья» оно декларативно заявлено уже в эпиграфе: «Взгляни на братьев, избивающих друг друга. Я хочу говорить о печали». Образным воплощением этой мысли становится представление о цепи бытия, значимой как для рикши, так и для англичанина, ибо ее первоосновой выступает «желание»: желание «своей любви…есть желание сыновей, равно как желание сыновей есть желание имущества, а желание имущества – желание благополучия».
В «Господине из Сан-Франциско» помимо оппозиции безымянности – наличия имени проблема бездуховности современной цивилизации решается также посредством противопоставление искусственности – живой жизни. Образы итальянцев выявляют приметы живой жизни; с этим связаны неизменная живописность их внешнего облика и отсутствие ритуализации жизни, в отличие от строго регламентированного существования господина из Сан-Франциско, сама нормативность которого сакрализуется и приобретает характер религиозного долга: «зычно, точно в языческом храме, загудел по всему дому второй гонг». Утверждению искусственности жизни соответствует нагнетание вещных ассоциаций в портретной характеристике данных героев. Так, в качестве ключевых примет внешнего облика господина из Сан-Франциско, называются вещные детали, являющиеся традиционными символами дороговизны: «Нечто монгольское было в его желтоватом лице с подстриженными серебряными усами, золотыми пломбами блестели его крупные зубы, старой слоновой костью – крепкая лысая голова». Подобная характеристика не только подтверждает внутреннюю пустоту героя, но и делает его неотъемлемой принадлежностью вещного мира, определяя его стоимость. В дальнейшем уподобление вещи становится очевидным в пограничной ситуации и достигает уровня символа в описании посмертного путешествия героя.
Бунин использует традицию Толстого, в произведениях которого ситуация на грани жизни и смерти нередко становится исходным моментом духовного прозрения персонажа, примером может служить «Смерть Ивана Ильича». В рассказе «Господин из Сан-Франциско» эта ситуация также выступает способом психологического обнажения героя, однако, она определяет не начальный момент воскрешения, а создает эффект растворенности героя в вещном мире. Не случайно, ее описание предваряет вопрос, настраивающий читателя на восприятие внутреннего «я» господина, и ответ, выявляющий его отсутствие: «Что чувствовал, что думал господин из Сан-Франциско в этот столь знаменательный для него вечер? Он, как всякий испытавший качку, только очень хотел есть… и совершал привычное дело туалета даже в некотором возбуждении, не оставлявшем времени для чувств и размышлений». Герой полностью растворяется в атрибутах внешнего мира, поэтому появляется ценностное соответствие его портретных характеристик и вещных деталей – «прибрал щетками в серебряной оправе остатки жемчужных волос». Сознание господина в этот «знаменательный» для него миг занято мыслью о мешающей ему шейной запонке.
Символом полной тождественности господина из Сан-Франциско вещному миру становится история его посмертного путешествия. После смерти тело героя обесценивается, как всякая вещь утратившая свою необходимость, так, хозяин гостиницы теряет всякую любезность, потому что ему «совсем не интересны были те пустяки, что могли оставить теперь в его кассе приехавшие из Сан-Франциско». Господин не удостаивается даже «простого готового гроба» и завершает свое путешествие в ящике из-под содовой воды.
Подобное восприятие отчасти созвучно концепции повести Куприна «Молох», где также формируется представление о прогрессе, утратившем этическое содержание и уподобившемся новому Молоху, в жертву которому приносятся человеческие жизни. Однако Бунин, в отличие от Куприна, не только констатирует внеэтичность современной цивилизации, но и отмечает ее циклический характер. Мысль господина из Сан-Франциско о кругосветном путешествии и возвращение его тела «на берега Нового Света» на том же самом корабле на фабульном уровне задают модель круга, которая постепенно символизируется и начинает выявлять внутреннюю пустоту нового мира. Эмблематическим образом, обозначающим данную семантику, становится «изящная влюбленная пара», кочующая с корабля на корабль, играющая в любовь и каждый раз предстающая в кружении танца.
Круговая модель поддерживается структурой художественного времени рассказа, включающей в себя два пласта, один из которых характеризует специфику временных отношений Нового Света, второй – Старого Света, первый из них выстраивается по модели круга, заданной событийной канвой. Так, с одной стороны, Бунин четко хронометрирует распорядок жизни на «Атлантиде» и в отеле («вставали рано… еще в тот сумрачный час, когда так медленно и неприветливо светало над серо-зеленой водяной пустыней… накинув фланелевые пижамы, пили кофе… затем садились в ванны, делали гимнастику, возбуждая аппетит и хорошее самочувствие, совершали дневные туалеты и шли к первому завтраку; до одиннадцати часов полагалось бодро гулять по палубам… а в одиннадцать – подкрепляться бутербродами с бульоном; подкрепившись, с удовольствием читали газету и спокойно ждали второго завтрака… следующие два часа посвящали отдыху…»), с другой стороны, тавтологическое повторение одного и того же распорядка дня создает лишь иллюзию временной динамики, в действительности же временной поток статичен. В контексте же романтической картины мира, отчасти усвоенной Буниным, и буддийской символики, играющей значительную роль в его художественной системе, круг времени соотнесен с негативной семантикой, включающей в себя значение отсутствия духовного совершенствования.
В противовес этому временная модель Старого Света характеризуется прямолинейностью и целенаправленностью. И та, и другая составляющая выявляются в описании каприйского утра следующего за смертью господина из Сан-Франциско. Описывая путь абруццких горцев, Бунин отмечает, что они поднимались «по древней финикийской дороге»; подобное уточнение позволяет восстановить динамику исторического времени и сразу же вписывает ее в вечностный контекст, который вводится обозначением цели путешествия героев – это скульптурное изображение Девы Марии. Данная временная модель сосуществует в рассказе наряду с концепцией остановившегося времени и представляет собой духовный путь, оставшийся нереализованным как для господина из Сан-Франциско, так и для современного мира в целом. Традиционно для образной системы бунинского рассказа это раскрывается через ассоциативную связь с библейской историей, позволяющую противопоставить объекты поклонения Нового Света и Старого Света. И в том, и в другом случае выделяются символы, выступающие объектами поклонения, их роль играют названия горных вершин четко соотнесенные с культурным контекстом – Монте-Тиберио (Вершина Тиберия) и Монте-Соляро (Вершина Солнца).
После того, как тело героя покидает Капри, упоминается имя римского императора Тиберия (в авторской интерпретации – Тиверия), избравшего этот остров своей резиденцией. Тиберий вошел в историю еще и благодаря своему наместнику в Иудее – Понтию Пилату, согласно библейскому преданию, позволившему совершиться казни над Христом. Образ императора становится для Бунина абсолютным воплощением человеческой низости и олицетворением этически неоправданной, а, следовательно, мертвенной власти и одновременно он символизирует собой фетиш нового мира: «На этом острове две тысячи лет тому назад жил человек, несказанно мерзкий в удовлетворении своей похоти и почему-то имевший власть над миллионами людей… человечество навеки запомнило его, и многие, многие со всего света съезжаются смотреть на остатки того старого дома, где жил он на одном из самых крутых подъемов острова. В это чудесное утро, все приехавшие на Капри именно с этой целью, еще спали по гостиницам, хотя к подъездам гостиниц уже вели маленьких… осликов… на которые опять должны были нынче… взгромоздиться молодые и старые американцы и американки, немцы и немки…». Множественность поклоняющихся дополняется безымянностью, функцию наименования вновь принимают на себя национальные приметы, выступающие и как свидетельства причастности их владельцев миру современного социума.
Параллельно с этим возникает образ другого поклонения, четко воспроизводящий библейскую канву – поклонения деве Марии, чье скульптурное изображение находится «в гроте скалистой стены Монте-Соляро». В противовес безликой множественности персонажей, стремящихся увидеть остатки разрушенного дворца Тиберия, герои соотносимые с вечностным планом строго индивидуализированы, причем, основой индивидуализации становится эстетический аспект, поэтому образы итальянцев последовательно включаются в культурный контекст. Так, абруццкие горцы, пришедшие воздать хвалу деве Марии накануне наступающего Рождества, сопоставимы с пастухами, увидевшими только что рожденного младенца Христа: «Они обнажили головы – и полились наивные и смиренно-радостные хвалы их солнцу, утру, ей, непорочной заступнице всех страждущих в этом злом и прекрасном мире, и рожденному от чрева ее в пещере Вифлеемской, в бедном пастушеском приюте, в далекой земле Иудиной…». Образ старика Лоренцо выписывается как произведение искусства, происходит эстетизация его внешнего облика (не случайно, отмечается, что герой неоднократно служил моделью многим живописцам): «… Лоренцо, высокий старик – лодочник, беззаботный гуляка и красавец, знаменитый по всей Италии… продал за бесценок двух пойманных им ночью омаров… и теперь мог спокойно стоять хоть до вечера, с царственной повадкой поглядывая вокруг, рисуясь своими лохмотьями, глиняной трубкой и красным шерстяным беретом, спущенным на одно ухо».
Эстетический компонент