Автор работы: Пользователь скрыл имя, 18 Января 2012 в 08:56, курсовая работа
Передав своему издателю четыре очерка, которые составляют настоящую книгу, Мунье сам выбрал ее название. Очерки были написаны и опубликованы им в журнале «Эспри» в период с января 1948 года по январь 1950-го.
Эмманюэль Мунье
НАДЕЖДА ОТЧАЯВШИХСЯ
Москва «Искусство»
1995. 237 с.
Пер. с французского
и примечания д-р филос. наук И.С.Вдовина.
Французский оригинал
вышел в 1953 г.
Мальро - Камю - Бернанос
- Экзистенциализм - От переводчика.
От издателя
Передав своему издателю
четыре очерка, которые составляют
настоящую книгу, Мунье сам выбрал ее
название. Очерки были написаны и опубликованы
им в журнале «Эспри» в период с января
1948 года по январь 1950-го.
Несмотря на то, что
работа посвящена современникам
Мунье, чье творчество продолжалось, когда
Мунье уже ушел из жизни (если говорить
о Бернаносе, то список его работ пополнялся
посмертными публикациями), она не потеряла
своего значения и сегодня. К чужому произведению
Мунье относился не как литературный критик;
он искал возможности для диалога, в котором
мог бы участвовать на той и на другой
стороне; его критические намерения были
в высшей степени скромны — он хотел оставаться
обыкновенным читателем.
Знаменательно, что в последние годы своей жизни, когда он достиг зрелости и тем не менее как никогда ранее мучился волнующими его вопросами, Мунье испытывает потребность в масштабных сопоставлениях. Какой большой путь пройден им начиная с 1931 года, отмеченного встречей с творчеством Пеги! Раньше он просто читал понравившееся ему произведение; теперь, избрав в качестве оппонентов своих современников Мальро, Сартра, Камю и уже умершего Бернаноса, он все что-то ищет и в то же время ищет себя; шаг за шагом исследуя опыт других людей, он стремится к самопознанию, которое нельзя обрести, усваивая лишь готовое знание. Это и есть свидетельство зрелости: выбор собеседников для продуктивного диалога продиктован не столько тем, что Мунье думал о них, сколько тем, что отделяло его от них. Подойдя к этой черте в своем личном развитии, чуждый какому бы то ни было доктринерству, но обладающий собственной позицией и собственными принципами, Мунье испытывает потребность вступить в спор со своими современниками (или почти современниками), с которыми, как он считает, по крайней мере по некоторым вопросам, он находится в непримиримом противоречии.
Здесь и выясняются
глубинные причины того, почему очерки
о Мальро, Сартре, Камю сохраняют
свое значение, несмотря на то, что написаны
они до того, как увидели свет
«Голоса безмолвия», «Св. Жене», «Бунтующий
человек». Дело в том, что критический
метод Мунье — если это действительно
метод, а не врожденная способность философа
— был направлен на то, чтобы никакие взыскующие
суждения не могли помешать ему видеть
жизнь личности в ее постоянном движении.
Прежде всего он стремится постичь ритм,
устремления, порывы, свойствен-
==5
ные, по его убеждению,
вечному страннику, каким является каждое
человеческое существо, любая живая мысль.
Несмотря на то, что Мунье шокировали политические
взгляды Мальро, что он ощущал слабость
и колебания Камю и говорил резкое «нет»
позиции Сартра, он никогда не вел себя
по отношению к ним как скандалист или
заядлый спорщик. Безотчетно Мунье стремится
найти у Мальро, Камю и Сартра то, что не
позволяло бы видеть в них безнадежно
отчаявшихся людей. Ему казалось, что в
сердце каждого из них теплится надежда,
и, опираясь на собственный опыт, он делал
все возможное, чтобы укрепить ее. Для
Мунье важно было увидеть другого человека,
вглядеться в него, чтобы лишний раз восхититься
в нем чем-то абсолютно личным, неотъемлемо
присущим только ему, тем, что составляет
тайну человека и сообщает ему его высшее
назначение — жить на Земле. И если Эмманюэль
Мунье вступает в спор с кем-нибудь, то
лишь для того, чтобы в итоге прийти к доверительным
отношениям со своими оппонентами; это
великодушие философа является результатом
неразрывной связи его критического ума
с личным призванием; и здесь он в целом
руководствуется двумя установками: никогда
никого не лишать надежды и никогда никому
не давать повод для безысходного отчаяния.
Как же так получается, что очерки, написанные
автором по велению сердца, могут следовать
определенному замыслу? В каждом из этих
очерков Мунье то уверенно, то сомневаясь
ведет речь о надежде и видит, как она преодолевает
границы, отведенные ей временем. Всякий
раз Мунье держит пари и выигрывает его,
и это подтверждается дальнейшей эволюцией
автора, творчество которого он исследует
(как, впрочем, подтверждает это и глубину
предвидений Мунье). Содержание этого
беспроигрышного пари, заключающегося
от имени человеческой личности, постоянно
обновляется, и оно не может не обновляться,
поскольку речь идет о надежде, которая,
по Мунье, имеет сверхъестественный характер.
«Надежда отчаявшихся»: Мунье начинает
свою работу не с того, что перед лицом
современного мира и современной философии
с ее атеистическими тенденциями, а также
перед лицом всякого рода искателей приключений
выдвигает собственные требования; он
с самого начала открыто говорит в пользу
надежды, которой живет современный человек,
не надеясь на спасение, и даже вопреки
вере в спасение. Он не будет, как это пытаются
делать другие, осенять крестом надежду.
Он, сам живущий надеждой, глубоко уверен
в том, что ему есть чему поучиться у мыслителей,
идущих иными, чем он, путями. Он испытывает
радость, когда вселяет надежду в тех,
кто решительно отвергает проторенные
пути и обретает надежду вопреки собственному
отчаянию.
О Мальро
АЛЬБЕР КАМЮ, ИЛИ ВОЗЗВАНИЕ К СМИРЕННЫМ
Смутные годы оккупации
внесли много путаницы в литературные
дела. «Посторонний» пришел к нам
под сенью «Бытия и ничто», в
результате чего Камю в общественном
мнении долгое время воспринимался
как писатель идей, как беспристрастный
иллюстратор мира абсурда, который философы
неоднократно пытались описать в своих
многочисленных работах. Публика обожает
писателей идей. Ей не так-то легко постичь
момент зарождения мира (когда все столь
неочевидно и лишено логики), описание
которого дается в лирическом произведении
или романе. Но предложите читателю доступные
его разумению идеи, и он, ухватившись
за них, — счастлив, что ему удалось приручить
столь диковинное животное. В случае с
Камю читатель довольно легко расстается
с подобной иллюзией, поскольку после
Жида мы не знали (если не считать вспыхнувшего
яркой звездой «Брачного пира» и широких
лирических полотен «Осадного положения»)
такой сознательный упрощенности, достигаемой
постоянными усилиями, направленными
на то, чтобы притушить всякий искусственный
блеск и придать стилю предельную обнаженность,
соответствующую описываемому предмету.
Затем Камю предстанет перед широкой публикой
как автор «Мифа о Сизифе». Для самого
Камю «Миф о Сизифе» — это его «рассуждение
о методе». От методического сомнения
до своего рода cogito и моральных пролегомен
— во всем этом чувствуются реминисценции
классического мышления. Постоянно, хотя
и подспудно, между строк, Камю связывает
каждую последующую свою книгу с предшествующей
и тем самым внушает нам мысль об особой,
упорядоченной жизни его романов и театральных
произведений. Происшествие, о котором
речь идет в «Недора-
==73
зумении», вновь возникает
в «Постороннем» в виде вырезок из газет,
попавших на глаза Мерсо. В свою очередь,
история, о которой повествуется в «Постороннем»,
включена в беседу, протекающую в «Чуме»,
и производит сильное впечатление на Котара.
Мерсо, Марта, Котар, благодаря таким «перекличкам»,
выходят за рамки отдельных романов, вовлекаясь
в трилогию абсурдного преступления, замкнутого
в самом себе, как бред, и непонятного тем,
кто в нем не участвует. Тем самым автор
хочет убедить нас в том, в чем упорно пытается
убедить и самого себя, измышляя не только
персонажей, но и отношения между ними.
В то же время Камю
вовсе не намерен быть просто иллюстратором
идей. Он — художник и моралист, а
с «идеями» не имеет дела ни тот,
ни другой. Да и в самом деле, первые
произведения Камю — это не романтизированная
версия абсурда, а запечатленный
средствами искусства моральный
опыт. Но можно ли на этом основании
утверждать, что в нем отсутствует
идея? «Идеи — это оборотная
сторона мышления», — говорится
в «Мифе», а великие романисты
непременно еще и философы, что
отличает их от тенденциозных писателей.
И в первых романах Камю, которые
написаны под самым непосредственным
влиянием «Мифа», отвлеченная идея,
даже если она и служит в качестве
первоначального толчка, затем постепенно
растворяется в художественном описании.
Другое дело, когда в Камю берет
вверх моралист, пытающийся выразить
те или иные ценности, — тогда
его мысли отливаются в бесцветные,
обобщающие символы и конструкции.
Так было в «Осадном положении»,
которое своей неудачей во многом
обязано подобному сдвигу. Мы вправе
спросить себя: если мышление такого типа
ближе к разгадыванию тайн человека,
чем научное объяснение, то, может
быть, ему удастся более полно
раскрыть истину, имея дело с пейзажем,
а не с теоретической формулировкой?
От этого она не становится менее
ощутимой,. и если мы не всякий раз
==74
можем ее выразить, то
уж отыскать и высветить ее мы всегда
в состоянии. И это имеет особый
смысл, так как она своим присутствием
создает благоприятную почву
для необдуманных требований, ошибочных
выводов, противоречивых ходов. Если Камю,
оттачивая свою фразу, обращает ее острием
к читателю, то делает он это, вероятно,
с той же целью — чтобы избежать подобных
ловушек.
Паскаль. Прежде всего
Камю надо всячески остерегаться, чтобы
Паскаль не подавил его. Камю, так же как
Паскаль, стремится овладеть идеей, одолеть
ее, чтобы затем направить в цель, заставив
лететь со свистом, как брошенный с силой
камень. И начинает он с того же: «Обуздать
абстрактные силы». Эта тема отнюдь не
нова. и она еще долго будет в ходу. Романтизм,
Ницше, всевозможные философии существования
— все они пробудили в интеллигенции слепую
ярость, с которой она обрушилась на фетишизм
Просвещения. Новым у Камю станет остраненность
— опыт, получивший название трагического.
Этот опыт пришел к нам из Германии и России,
где он прозвучал во всю свою мощь, как
преисполненный высокой патетики хорал.
Хайдеггер и Ясперс идут вперед, влекомые
едва мерцающим светом, зажженным еще
Боэцием и Экхартом; Ницше заимствует
у Лютера презрение и ярость, с какими
тот обрушивался на разум. Шестов берет
эстафету у Достоевского и восточных Иконоборцев.
Камю, ступая на эту вздыбившуюся славянско-немецкую
почву, переходит из мира света в мир тьмы.
При этом он подвергает дух ночи неожиданному
испытанию — светом разума. Такое мог
сделать разве что Вольтер, если бы он
знал Ницше и Ясперса, а одновременно и
Декарта. Классик до мозга костей, почти
пуританин, если речь заходит о разоблачении,
классик, умеющий быть своевольным и в
то же время подчиняться порядку, Камю
несет в себе разорванность и ночь. Он,
если хотите, Баррес, но только более скрытный
и трагический, как никто другой. Он отвергает
гармонию, которая ослабляет драматизм,
но отвергает и ночь, «ту ночь,
==75
что нисходит на нас,
если закрыть глаза, что подвластна
одному человеку, ночь темную и беспросветную,
которую порождает разум, чтобы
тот затерялся в ней»2. Надеясь
найти утешение в ясности, человек
обожествляет разум; пытаясь осмыслить
неразумие мира, он, обессиленный, устремляется
к божеству. И в том и в
другом случае он доходит до исступления
— и в этом исступлении обретает
спасение. Таким в начале 40-х годов
предстает перед нами исполненный
патетики позитивизм Камю. Короче говоря,
он упрекает нас в том, что, занятые
поиском «глубинного смысла вещей»,
мы разучились видеть сами вещи. «Мир не
рационален и не иррационален. Он просто
неразумен, и этим все сказано»3.
Такова на первом
этапе — в ту пору совершенно
непривычная — атмосфера
==76
стихию, готовую поглотить
его; ночь, силой его воображения,
заполняет собой все
Дух этот, как бы ни
был он непритязателен, блюсти трудно.
Рассудок рядом с ним кажется
взбалмошной страстью. «Я хочу, чтобы
мне было растолковано все или
ничего»4. Увы, ничего: «Если бы хоть
однажды мы могли сказать: это
понятно, — сразу все было бы спасено».
Но мы никогда не сможем произнести
этих слов — и все опорочено. Отныне
мы живем в мире возможного. Познать
Вселенную, не имеющую для нас смысла,
невозможно — будь мы ангелами или богами.
Для человека, который не в состоянии подняться
выше себя, познать мир — значит свести
его (или возвысить) до своего уровня. Так
ли уж велико это притязание? Вовсе нет,
поскольку перед нами «ничто» и мы ничего
не требуем от него. Если бы мы смогли отыскать
в мире то, что взволновало бы нас, мы бы
успокоились5. Мы обрели бы единство6. Но,
взывая к миру, мы не получаем отклика.
Надо, чтобы все в нем было от нас. Бог не
обладает более определенностью, как не
обладает ею и «абстрактный политеизм»
гусселеровских сущностей. Стоит ли в
таком случае рвать на себе одежды? Уступая
иррациональному порьюу всеотрицания,
когда разум мутнеет и сам себя отвергает,
попытаемся ничего не преувеличивать
и сохраним стойкость. Иррациональное
всегда клерикально. Оно преувеличивает,
чтобы ошеломить. Разум не вызывает сомнений,
он не искажает, не приспосабливается,
не мистифицирует: он просто-напросто
ограничен и бесполезен7. Камю ни разу
не повысит тона, не сошлется на злого
гения, как это делал Декарт, не будет сыпать
проклятьями в адрес богов, как это делали
греки. О