Автор работы: Пользователь скрыл имя, 24 Июля 2011 в 16:10, реферат
XVII век — век перехода к литературе нового времени. Это век развития индивидуального начала во всем: в самом писателе и в его творчестве; век развития индивидуальных вкусов и стилей, писательского профессионализма и чувства авторской собственности, индивидуального, личностного протеста, связанного с трагическими поворотами в биографии писателя, и индивидуального начала в действующих лицах литературных произведений. Личностное начало способствует появлению силлабической поэзии и регулярного театра.
Литература «переходного века»……………………………………………………………3
Раздел 1. Литература первой половины XVII столетия
Общая характеристика …………………………………………………………………..3
Агитационная письменность Смутного времени. «Открытие характера» …………..6
Открытие «частного человека» …………………………………………………………12
Раздел 2. Литература второй половины XVII столетия
Общая характеристика …………………………………………………………………..15
Первый опыт романа……………………………………………………………………..19
3. Переводная и оригинальная новелла……………………………………………………..22
4. Повесть о Горе-Злосчастии……………………………………………………………….23
Список использованных источников………………………………………………………28
В средневековом историческом повествовании человек «абсолютизируется» — он либо абсолютно добр, либо абсолютно зол. Переходы из одного состояния в другое возможны (в том случае, например, когда язычник становится христианином), но это не постепенный, сопровождаемый колебаниями и рефлексией процесс, а резкая, мгновенная метаморфоза. Авторы XVII в. уже не считают злое или доброе начала в характере человека чем-то изначальным, вечным, раз навсегда данным. Изменчивость характера, как и его контрастность, сложность, противоречивость теперь не смущают писателя: напротив, он доискивается причин такой изменчивости, указывая, наряду с общим постулатом о «свободной воле», на человеческое тщеславие, властолюбие, влияние других людей и проч.
Строго говоря, русское средневековье умело описывать это и до XVII в. Если обратиться к памятникам XI–XVI вв., то «ряд поучений и извлеченных из них афоризмов со всей четкостью и определенностью говорят о том, что „по естеству“, т. е. от природы, человек не бывает ни только добр, ни только зол: он становится таким „по обычаю“, в результате складывающихся привычек. Выработанные навыки оказываются прочнее врожденных черт характера — „обычай предложився крепльши есть естьства“ (Пчела)… В каждом человеке есть и доброе, и злое. „Къто же е без греха, разве един бог“ — это изречение выписал уже составитель Изборника 1076 г., и дожило оно до записи Даля в виде пословицы: „Един бог без греха“». Но этот «психологизм» присущ только учительным памятникам — таким сборникам афоризмов, как «Пчела» и «Мудрость Менандра», а также ветхозаветным книгам «Притчи Соломона», «Премудрость Соломона», «Премудрость Иисуса сына Сирахова». Корни их «психологизма» уходят в мощную древнюю культуру, как ветхозаветную, так и античную (почти исключительно греческую). Чем объяснить, что этот «психологизм», будучи пересажен на русскую почву, не вышел за пределы учительных сборников? В культуре между некоей идеей, даже сформулированной, и практическим ее воплощением всегда существует дистанция. Как скоро она будет преодолена и будет ли преодолена вообще, — зависит от конкретной культурной ситуации. Многовековый разлад между «психологизмом» учительных сборников и «абсолютным человеком» подавляющего большинства древнерусских литературных жанров был преодолен после Смуты. Размышляя о причинах московской «замятни», один из тогдашних авторов прямо заявлял: «Толикое наказание и гнев воздвижеся, еже немалому удивлению, паче же и слезам достойно. И ни едина книга богословец, ниже жития святых, и ни философския, ни царьственныя книги, ни гранографы, ни историки, ни прочия повестныя книги не произнесоша нам таковаго наказания ни на едину монархию, ниже на царьства и княжения, еже случися над превысочайшею Россиею».
При переводе в нашу систему значений этот фрагмент означает следующее: после Смуты выяснилось, что традиционный круг древнерусской книжности уже не может удовлетворить русского мыслителя. Привыкший относиться к книге почти как к духовному отцу, он внезапно для себя обнаружил, что «ни едина книга» не дает ответа на главный вопрос эпохи: отчего произошла Смута, отчего государство и нация оказались на краю гибели? (Заметим, что в цитированном перечне упомянуты только «повестныя книги» и нет учительных сборников, состоящих не из «повестей», а из изречений). Коль скоро книги не пригождались, значит, приходилось полагаться на собственное разумение, приходилось искать новые литературные пути. Это новаторство характерно для всех более или менее заметных памятников, возникших вскоре после воцарения династии Романовых.
В их ряду на первое место должно поставить Хронограф редакции 1617 г., так как Хронограф был произведением официальным. Если он допускал художественные новации, то они воспринимались в качестве нормы. Тот раздел Хронографа 1617 г., в котором идет речь о событиях конца XVI — начала XVII в., — единое по замыслу, структуре и исполнению сочинение. Здесь прокламируется постулат, который раньше знали только по сборникам афоризмов: «Не бывает же убо никто от земнородных беспорочен в житии своем»; «Во всех земнородных ум человечь погрешителен есть, и от добраго нрава злыми совратен».
Самое главное заключается в том, что этот постулат последовательно воплощается в тексте. Рассказывая о том, как Иван Грозный женился на Анастасии Романовой, автор не жалеет похвал для этого «предоброго сокровища, аки светлого бисера, или анфракса камня драгого». Анастасия Романова «не точию же себе, но и… супруга своего… на всякия добродетели наставляя и приводя». В то время Иван Грозный был, так сказать, еще «абсолютно добр» — следовательно, о нем можно писать в традиционно-этикетной манере: «Имый разум благообычен, и бысть зело благоумен, еще же и во бранех на сопротивныя искусен, велик бе в мужестве, и умеа на рати копием потрясати, воиничен бо бе и ратник непобедим, храбросерд же и хитр конник» (хотя мы знаем, что в воинском ремесле Иван Грозный никогда не блистал). «И тако неколико лет благовременно поживе». После того как «блаженная же и предобрая супруга его не по многих летех ко господу отиде», Иван Грозный подчинился дурным влияниям. Это уже другой человек, и читателю остается лишь сетовать о переменчивости человеческого характера.
Очевидно, что в изображении Грозного автор Хронографа 1617 г. следовал за Курбским, за его посланиями и «Историей о великом князе московском». Эта ориентация для понимания культурной ситуации второго десятилетия XVII в. крайне важна: официальный памятник опирается на крамольного автора, тем самым приглашая современных писателей к свободному выбору литературных авторитетов и, следовательно, к «самовыражению».
Личное начало, индивидуальная авторская позиция характерны для многих писателей этой эпохи. Писатели эти принадлежали к разным сословиям. Одно из самых популярных в XVII в. и самых обширных сочинений о Смуте, 77-главное «Сказание», вышло из-под пера монаха Авраамия Палицына, келаря Троице-Сергиева монастыря. Дьяк Иван Тимофеев, представитель высшей бюрократии, изобразил историю России от Ивана Грозного до Михаила Федоровича Романова в своем «Временнике», составленном в 1616–1619 гг. О Смуте писали также князья И. А. Хворостинин и С. И. Шаховской. Хворостинин, происходивший из ярославских князей Ухорского удела, из второстепенного рода, «поднялся» при Лжедмитрии I, который пожаловал его кравчим и, по свидетельству современника, «держал этого молокососа в большой чести, чем тот весьма величался и все себе дозволял». «Словеса дней и царей и святителей московских» Хворостинин писал, по-видимому, незадолго до смерти (он умер в 1625 г.). Шаховской, человек прекрасно образованный, оставил большое литературное наследие. Смуте посвящены две его повести: «Повесть известно сказуема на память великомученика благоверного царевича Димитрия» и «Повесть о некоем мнисе, како послася от бога на царя Бориса во отомщение крове праведнаго царевича Димитрия». Недавно установлено, что одно из самых интересных сочинений о Смуте, так называемая «Повесть книги сея», приписывавшаяся князю И. М. Катыреву-Ростовскому, также принадлежит перу Шаховского.
Из нашего перечисления видно, что историки Смуты принадлежали к разным социальным группам — один монах, один приказный дьяк, два князя Рюриковича. Это говорит о том, что в первом и втором десятилетиях XVII в. ни одно сословие не монополизирует литературу. Хотя позиции и манеры этих писателей различны, их объединяют принципиально важные моменты. Один из них был назван — это усиление индивидуального начала, тенденция к «самовыражению». Иван Тимофеев — не только историк, но и частный наблюдатель, мемуарист, причем наблюдатель очень внимательный. Он сообщает такие детали событий, о которых молчат другие. Авраамий Палицын постоянно подчеркивает, что сам «делает историю», например в рассказе о том, как ездил в Ипатьевский монастырь за Михаилом Романовым, как затем встречал его у Троицы и т. д. Авраамий Палицын един в двух лицах: он и хронист, исторический писатель, он и исторический герой.
Хворостинину важно было обелить себя в глазах современников и потомков. Поэтому в «Словеса дней» он ввел мотивы самооправдания. Эти мотивы звучат в рассказе о патриархе Гермогене, который будто бы особо выделял Хворостинина и однажды, поучая собравшихся, отметил его: «Ты боле всех потрудихся во учении, ты веси, ты знаеши!». Самооправдание чувствуется и в тех пассажах, которые посвящены Лжедмитрию: Хворостинин утверждает, что он обличал суетную гордыню Самозванца, напоминая ему, что бог «стирает всяко превозношения гордых».
Этих авторов объединяет и одинаковый подход к изображению человека, «открытие характера». Это можно проиллюстрировать характеристиками Бориса Годунова. Ни один писатель в рассуждениях о Борисе не обходится без противительных союзов. «Аще и разумен бе в царских правлениих, — пишет о нем Авраамий Палицын, — но писания божественнаго не навык и того ради в братолюбствии блазнен бываше». «Аще и не научен сый писаниам и вещем книжным, но природное свойство целоносно имея», — заявляет Хворостинин. У Ивана Тимофеева контрастность психологического портрета приобретает уже значение эстетического принципа: «И яже злоба о Борисе извещана бе, должно есть и благодеяний его к мирови не утаити… Елико убо злотворная его подробну написати потщахомся, сице и добротворивая о нем исповедати не обленимся». Даже Шаховской, рассуждая о убийце житийного героя, обронил приязненные слова о «велемудренном и многоразсудном разуме» Бориса Годунова.
Писатель уже не довольствуется средневековым этикетом, «не ленится» размышлять о человеке, старается отобразить сложность человеческой натуры. Именно по этому пути и предстояло идти литературе «бунташного» века.
В литературе первой половины XVII в. наряду с расширением социального круга авторов происходит и расширение социального круга персонажей. В средние века словесность обращает внимание прежде всего на тех, кто совершает «деяния» и «подвиги». Это именно герои, а не персонажи. Даже в агиографии, которая по сути своей должна быть «демократичной» (бог может причислить к лику святых любого человека, независимо от земной «чести и места»), на практике выбор персонажей был ограничен. Еще В. С. Соловьев отметил, что святые Древней Руси как бы избирались из иноков, пастырей и архипастырей, князей-воинов и князей-мучеников. Пусть в этом есть известное упрощение (напомним хотя бы о юродивых), но самый принцип избирательности не подлежит сомнению.
Ломка средневекового этикета сопровождалась поисками новых литературных героев. Эти поиски совершались прежде всего в рамках житийного жанра. Иначе и быть не могло: только здесь писатель находил последовательный и полный рассказ о жизни человека — от рождения и до кончины. В житийных кулисах появились новые актеры, агиография стала превращаться в биографию.
Как протекал этот процесс, показал на материале севернорусских житий Л. А. Дмитриев. Подвиги благочестия заменялись необыкновенными, поразившими воображение судьбами, узлом рассказа становится одно из ряда вон выходящее событие. Никодим Кожеозерский на трапезе в гостях случайно «вкусил» отравы, приготовленной для хозяина злодейкой-женой. Варлаам Керетский, убив в исступлении жену, наложил на себя тяжкий искус: в лодке, сам-друг с покойницей, плавал вдоль Кольского берега, «дондеже оно мертвое тело тлению предастся». Артемий Веркольский, двенадцатилетний отрок, был убит молнией в поле, где пахал вместе с отцом. Кирилл Вельский, не стерпев боярского гнева, утопился в реке. Как видим, даже самоубийца, которого по православным канонам нельзя отпевать и хоронить в освященной земле, в народном сознании сподобился святости!
Одна из главных функций агиографии — указывать образцы для подражания. В севернорусских житиях эта функция оказывается на заднем плане: трудно представить, чтобы кому-либо пришло в голову подражать Варлааму Керетскому или Кириллу Вельскому. Эти герои не вызывают желания «ревновать» им. Святость замещается человеческим горем, рассказ вызывает сочувствие, слезы сострадания. Севернорусские местночтимые подвижники — это ранняя вариация того литературного типа, который воплотился в «несчастненьких» Достоевского.
Одновременно
с «несчастненькими» в
Строго говоря, это не повесть, а житие, или «повесть о житии», как гласит рукописная традиция («Месяца генваря во 2-й день успение святыя преподобныя Ульянеи, муромския чудотворицы»). Еще при жизни Ульяния стала популярной и легендарной личностью, а лет через двадцать после кончины (ум. в 1604 г.) — местночтимой подвижницей, культ которой очень скоро перешагнул муромские пределы. Житие Ульянии Осоргиной писалось в ту пору, когда еще «не бе свидетельства», т. е. до обязательного и предшествовавшего канонизации ритуала — с протокольным опросом людей, исцеленных у гроба новой чудотворицы, очевидцев этих исцелений, и т. п. До сего времени, впрочем, не ясно, состоялось ли вообще такое «свидетельствование» и была ли Ульяния законным порядком причислена к сонму святых православной церкви.
В рассказе о жизни Ульянии использованы многие этикетные ситуации агиографического сценария. Родители ее «живяста во всяком благоверии и чистоте». Сама она, как и пристало героине жития-биографии, «от младых ногтей бога возлюбя…, молитве и посту прилежаше», терпеливо снося насмешки сверстниц, любивших «игры и песни пустошные». Потом, уже в замужестве (ее выдали на шестнадцатом году), народив детей, она просилась у мужа в монастырь. Получив отказ, Ульяния уговорилась с супругом «вкупе жити, а плотнаго совокупления не имети». Жизнь ее была поистине благочестивой: «вдовами и сироты, аки истовая мать, печашеся, своима рукама омывая, и кормя, и напаяа». Она изнуряла свою грешную плоть, «томила тело»: спала на поленьях, в сапоги подкладывала ореховую скорлупу и черепки. За все это бог сподобил Ульянию святости. Когда отлетела ее душа, «вси видеша около главы ея круг злат, яко же на иконах около глав святых пишется».
Разумеется, не может быть никаких сомнений в том, что Ульяния была действительно из числа очень добрых людей. Ее любили, и было за что любить. В 1603 г., после двух неурожайных лет, на Руси начался великий голод. «Году же сему прешедшу, „ох, ох, горе, горе!“ всякому естеству воскличющу», — писал Авраамий Палицын. Считается, что голодной смертью вымерла «треть царства Московского». Богатые люди, по словам того же Авраамия Палицына, «не пощадеша братию свою», не захотели поделиться хлебными запасами, наживались на народном горе, «прибытков восприемаху десятирицею и вящши». Ульяния, к тому времени овдовевшая, сама «дойде в последнюю нищету, яко ни единому зерну остатися в дому ея», но продолжала подвизаться в добрых делах. Она пекла хлеб из лебеды и толченой коры, «от того же нищим даяше, и никого нища тща не отпусти; в то бо время без числа нищих бе».
Информация о работе «Смутное время» в русской истории и литературе