Старик подробнее
раскрывается во второй части повести:
некогда в Коломенском районе
Петербурга поселился не то грек, не
то индеец, не то персиянин в широком
азиатском халате. Прибавим, он напоминал
цыгана из "Сорочинской ярмарки",
отчасти Басаврюка, отчасти колдуна
из "Страшной мести". В нем не
было ничего человеческого. Он охотно
ссужал нуждающихся деньгами. Они
приносили только несчастье. Перед
смертью ростовщик обратился
к одному художнику с просьбой
нарисовать его портрет, уверенный,
что в портрете от него что-то останется.
Художник приступил к работе, но
с самого начала его стали тревожить
тягостные чувства, которые усиливались
по мере его приближения к изображению
глаз. Глаза проникали в душу.
Вместе с тем в художнике произошла
перемена: он вдруг почувствовал зависть
к одному из своих одаренных учеников.
Стали замечать, что в произведениях
художника не хватает святости, а
есть демонизм. Не дорисовав портрета,
художник отдал его приятелю, который
тоже, испугавшись, сбыл его племяннику,
а тот скупщику. С тех пор
он и переходит из рук в руки.
Художник уходит в монастырь и
там после девяти лет поста
и молитв создал картиру "Рождения
Иисуса", поразившую всех чистотой и
святостью фигур. Умирая, художник завещал
сыну: "Надо исследовать и изучать
все, что видит человек. Нет низкого
предмета в природе. В ничтожном
художник - создатель, так же велик,
как и в великом; в презренном
у него уже нет презренного, ибо
сквозит сквозь него прекрасная душа
создавшего, и презрение уже получило
высокое выражение... Но есть минуты,
темные минуты..." Далее художник
вспомнил историю с портретом: "Я
с отвращением писал его, я
не чувствовал в то время никакой
любви к своей работе. Насильно
хотел покорить себя и, бездушно заглушив
все, быть верным природе. Это не было
создание искусства и потому чувства,
которые объемлют всех при взгляде
на него, суть уже мятежные чувства..."
Итак, ценою всей работы своей работы,
ценою жизни художник познал истину,
что нельзя быть только верным природе.
В первоначальной редакции эта мысль
выражена еще более резко и
даже мистично: "Какая странная, какая
непостижимая задача! Или для человека
есть такая черта, до которой доводит
высшее познание искусства, и через
которую шагнув, он уже похищает
несоздаваемое трудом человека, он
вызывает что-то живое из жизни, одушевляющее
оригинал. Отчего же этот переход за
черту, положенную границею для воображения,
так ужасен? Или за изображением,
за порывом следует, наконец, действительность,
- та ужасная действительность, на которую
соскакивает воображение с своей
оси каким-то посторонним толчком,
- та ужасная действительность, которая
представляется жаждущему ее тогда,
когда он, желая постигнуть прекрасного
человека, вооружается анатомическим
ножом, раскрывает внутренность и видит
отвратительного человека? Или чересчур
близкое подражание природе также
приторно, как блюдо, имеющее чересчур
сладкий вкус". Здесь некоторые
выражения звучат магически и
возвращают к древнейшим истокам
человеческой культуры, когда полагали,
что, изображая что-нибудь, или кого-нибудь,
берут часть жизни. В этом был
уверен также и ростовщик, когда
он заказывал свой портрет. В позднейшей
редакции, Гоголь смягчая и ограничивая
значение фантастических элементов
повести, перенес ударение на необходимость
озарения действительности идеалом, прекрасной
душой художника. "Портрет" бесспорно
связан с душевным надломом и потясением,
какое Гоголь пережил в 1833 году и
отразил в "Вии". Хома Брут не утерпел
и поглядел, образины ворвались в
церковь, схватили бурсака, завязли
в окнах. Подобно Хоме, Гоголь тоже
увидел не людей, а "существа", нечто
"вещественное" и низменное, стал
все чаще и ярче изображать образины.
Они были верны природе, но в них
и намека не было на что-нибудь духовное.
И тут перед Гоголем впервые
встал вопрос об озарении изображаемого
высшим светом, о положительном идеале.
Нельзя рисовать только одну меркантильную
действительность, существователей, погрязших
в стяжательстве, в плену у
вещей, у мелочи. Как жить с одним
этим, когда в душе заложены возвышенные
потребности, жажда красоты, когда
есть дар гения. В среде большого
художника должен гореть священный,
очистительный пламень. Он должен уметь
находить и изображать чистые и идеальные
"фигуры". Художник и ушел в монастырь.
Другого места в действительности он не
нашел. Не находил его и Гоголь. "Портрет"
показывает, что уже в первой половине
тридцатых годов у Гоголя были сильны
мистические и аскетические настроения;
уже тогда он испугался быть только верным
природе, устрашился российской нежити
и, не находя реального выхода от действительного
к идеальному, обращался к религии. Кулиш
в своих "Записках" верно замечает,
что в жизни настоящего литературного
таланта всегда наступает момент, когда
он от естественного, как бы стихийного
творчества переходит к работе, основанной
на внутренней, более осмысленной силе,
когда одно только природное вдохновение
перестает питать художника, Гоголь почувствовал
необходимость этого перехода очень рано,
еще в первой половине тридцатых годов,
но окружавшие его условия побуждали разрешать
этот основной для художника вопрос аскетическим
и мистическим образом. Белинский считал
"Портрет" неудачным созданием. С
этим едва ли можно согласиться. Белинский
и сам отмечает, что первую часть повести
нельзя читать без увлечения, что в таинственном
портрете есть "какая-то непобедимая
прелесть". Белинский, однако, прав в
более значительном, - когда он утверждает,
что совсем не нужно обращаться к таинственному
ростовщику; к его сверхъестественной
силе, чтобы показать, как Чертков загубил
свой талант. Во второй редакции "Портрета"
Гоголь и сам убедившись в этом, отодвинул
назад и затушевал роль ростовщика; виновным
делается сам Чертков, его пороки и страсти.
Эти изменения более соответствовали
позднейшим взглядам Гоголя. Следы первой
редакции все же сохранились в повести.
Нужно также
и то отметить, что Чертков, по справедливому
замечанию Анненского, гибнет не от
того, что слишком верно и точно
подражает природе, а от того, что
копирует ее по готовым шаблонам. Основная
мысль Гоголя не совсем отчетлива
и не нашла поэтому в повести
вполне ясного выражения. "Портрет",
как и "Вий", произведения пророческое.
В нем уже приоткрывается трагическая
судьба Гоголя, его будущая борьба
за "высшее озарение", за аскетизм.
К счастью, аскетические мысли еще
пока не овладели Гоголем, хотя уже
и наложили на него свой тяжелый
отпечаток. Петербургские повести
знаменуют обращение писателя от
мелко- и средне-поместной усадьбе
к чиновному Петербургу. Мастерство
Гоголя сделалось еще более зрелым
и социально направленным, но в
то же время и еще более мрачным.
Усилились острота пера, сжатость,
выразительность, общая экономность
в средствах. Замысловатый и фантастический
сюжет уступил место анекдоту,
манера письма стала более прозаической.
Потерпели крушение мечтания о полезной
государственной службе, о педагогической
деятельности. Однако, многое, было и
достигнуто. Гоголь выбился из безвестности,
из "мертвого безмолвия", из миргородского
и нежинского захолустья. Он на короткую
ногу знаком с Пушкиным, с Жуковским,
принят сановным Петербургом. У него
восторженные почитатели. Не только известен,
он прославлен. С. Т. Аскаков рассказывает:
московские студенты приходили от Гоголя
в восхищение и распространяли громкую
молву о новом великом таланте.
"В один вечер сидели мы в ложе
Большого театра, вдруг растворилась
дверь, вошел Гоголь и с веселым
дружеским видом, какого мы никогда
не видели, протянул мне руку со словами:
"Здравствуйте!" Нечего говорить,
как мы были изумлены и обрадованы.
Константин, едва ли не более всех понимавший
значение Гоголя, забыл, где он, и
громко закричал, что обратило внимание
соседних лож. Это было во время антракта.
Вслед за Гоголем, вошел к нам
в ложу Ефремов, и Константин шепнул
ему на ухо: "Знаешь ли, кто это
у нас? Это Гоголь". Ефремов, выпуча
глаза, также от изумления и радости,
побежал в кресла и сообщил
эту новость покойному Станкевичу
и еще кому-то из наших знакомых.
В одну минуту несколько трубок и
биноклей - обратились на нашу ложу и
слова: "Гоголь! Гоголь!" - разнеслись
по креслам. Не знаю, заметил ли он это
движение, только сказав несколько
слов, что он опять в Москве на
короткое время, Гоголь уехал"*. /* С.
Т. Аксаков. "История моего знакомства
с Гоголем".
Такова в те
годы была слава Гоголя. Слава была
огромная; сбылися юношеские мечтания;
но отрады он не испытывал! Попрежнему
приходилось испытывать материальные
стеснения и всякие житейские
неурядицы. Не давала покоя цензура.
В письме Погодину Гоголь пишет: "Если
в случае глупая цензура привяжется
к тому, что "Нос" не может быть
в Казанской церкви, то пожалуй
можно его перевести в католическую.
Впрочем я не думаю, чтобы она
до такой степени уж выжила из ума".
(1835 год, 18 марта.) Самочувствие Гоголя
часто "заунывное". Он признается
Максимовичу: "Ей-богу, мы все страшно
отдалились от наших первозданных элементов.
Мы никак не привыкнем глядеть
на жизнь, как на трын-траву, как всегда
глядел козак... Послушай, брат: у нас
на душе столько грустного и заунывного,
что если позволить всему этому
выходить наружу, то это чорт знает
что такое будет. Чем сильнее
подходит к сердцу старая печаль, тем
шумнее должна быть новая веселость.
Есть чудная вещь на свете: это бутылка
доброго вина". (1835 год, 22 марта.) К
бутылке "доброго вина" Гоголь
прибегал, однако, осмотрительно и
очень умеренно. Он страдает от того,
что в России мало людей, понимающих
искусство. В письме к матери он утверждает:
"Во всем Петербурге, может быть,
только человек пять и есть", чувствующих
глубоко и истинно искусство.
Жалуется он также на свою тупую
голову, на столбняк, который находит
на него по временам. Обнаруживая на
ряду со всем этим большую жизненную
приспособляемость и практичность,
Гоголь советует погодинскому "Московскому
Наблюдателю" напечатать объявление
огромными буквами, разослать их
при "Московский Ведомостях" и
смело говорить, что "Наблюдатель"
числом листов не уступит "Библиотеке
для чтения". Гоголь очень хорошо
понял значение одного из самых меркантильных
завоеваний "мануфактурного века - рекламы".
Шевырева он просит дать отзыв об "Арабесках",
а Погодина - напечатать объявление
о том, что книга возбудила
всеобщее любопытство. Обращает внимание:
Гоголь хлопочет не о "Миргороде",
а об "Арабесках", где были помещены
его лекции и конспекты по истории;
все еще надеясь сохранить
за собой место преподавателя, он
дает понять Жуковскому: хорошо бы повлиять
на императрицу, чтобы она не соглашалась
отдать его место другому лицу.
Он продолжает входить в хозяйственные
дела матери, советует, как надо сажать
семена и т. д. В разговорах Гоголь,
если того хотел, отличался остроумием
и умел занимать людей. Впрочем, некоторые
его шутки казались неуместными.
В. А. Сологуб рассказывает: Гоголь часто
навещал его тетку княгиню
Васильчикову. Однажды он застал ее
в глубоком трауре по случаю кончины
матери и начал ей рассказывать об
одном помещике, у которого помирал
единственный сын. Старик не отходил
от больного, но, случилось, измученный
он заснул, предварительно приказав немедленно
его разбудить, если сыну сделается
хуже. "Не успел он заснуть, как
человек бежит: "Пожалуйте!" - "Что,
неужели хуже?" - "Какой хуже!
Скончался совсем!..." Раздались
вздохи, общий возглас и вопрос".
"Ах, боже мой, ну, что же, бедный отец?".
"Да что ж ему делать, - продолжал
хладнокровно Гоголь, - растопырил руки,
пожал плечами, покачал головой,
да и свистнул: фю, фю". "Громкий
хохот детей заключил анекдот, а
тетушка с полным на то правом рассердилась
на эту шутку"*. /* Сологуб. "Воспоминания",
изд. "Академия". Усиленно Гоголь
продолжает работать над своими литературными
произведениями. В одном из писем
к Пушкину он сообщает: "Начал
писать "Мертвые души". Сюжет
растянулся на предлинный роман и, кажется,
будет сильно смешон. Но теперь остановил
его на третьей главе. Ищу хорошего
ябедника, с которым бы можно коротко
сойтись. Мне хочется в этом романе
показать хотя с одного боку всю
Русь". (1835 год, 7 октября.) Работая
над комедиями, он просит Пушкина
поделиться замечаниями по поводу "Женитьбы".
Вообще 1834 и 1835 годы принадлежали в
жизни Гоголя к самым плодотворным.