Автор работы: Пользователь скрыл имя, 27 Января 2011 в 23:37, реферат
Художественная культура «христианского» мира обладает такими универсальными признаками, которые придают ей эстетическое своеобразие и неповторимость. Это своеобразие художественной культуры определяется, как говорилось выше, исторически сложившейся системой искусств, в которой ведущее искусство определяет ту качественную универсальность, которая свойственна этой культуре на протяжении всей истории ее существования. И хотя на первый взгляд кажется, что здесь «spiritus flat ubi vult», что в художественно-эстетической жизни «христианских» народов нет никакой иной доминанты, кроме религиозной, — это не так.
Христианство
и искусство
Е.Г.Яковлев
В глубоких сумерках
собора
Прочитан мною
свиток твой:
Твой голос
— только стон из хора,
Стон протяженный
и глухой.
(Александр Блок)
Распятый Иисус,
ужасный полутруп,
С застывшей
скорбью глаз, кровавой
пеной губ...
(Эмиль Верхарн)
Художественная
культура «христианского» мира обладает
такими универсальными признаками, которые
придают ей эстетическое своеобразие
и неповторимость. Это своеобразие
художественной культуры определяется,
как говорилось выше, исторически сложившейся
системой искусств, в которой ведущее
искусство определяет ту качественную
универсальность, которая свойственна
этой культуре на протяжении всей истории
ее существования. И хотя на первый взгляд
кажется, что здесь «spiritus flat ubi vult», что
в художественно-эстетической жизни «христианских»
народов нет никакой иной доминанты, кроме
религиозной, — это не так.
В силу исторически
сложившейся культурной традиции, идущей
от первобытной материальной и духовной
культуры, от греческой и римской
античности, в «христианском» мире ведущими
стали пластически-изобразительные искусства
— скульптура и живопись, т. е. такие искусства,
в которых телесность, материальность
выражались наиболее ярко и зримо. Именно
это четко определило границы и возможности
религиозного влияния на искусства в целом.
Природный материал,
в котором существуют скульптура
и живопись, будь то скульптурный образ
античного бога или православная
икона, кроме иллюзорной или мистической
идеи, заключенной в этом образе-символе,
несет на себе груз того материала,
в котором этот образ живет. Причем пластически-изобразительный
характер этих произведений искусства
неизбежно переносит акцент образности
с ирреально-мистического на материально-духовный
уровень. Здесь с особенной ясностью выступает
диалектическое противоборство земной
природы искусства с христианским пониманием
гносиса, выраженного в христианской теологии
в принципе «неподобного подобия».
Христианская
теология с момента своего возникновения
стремилась разрешить эту антиномию
в пользу иллюзорного, чисто духовного
понимания и воспроизведения божественного
начала.
В раннесредневековой
христианской схоластической теологии
разрешение этой антиномии на уровне
умозрительной спекуляции, казалось,
было достигнуто. Особенно убедительно
это было продемонстрировано Тертулианом
в тезисе 5-м его трактата «О теле Христовом»:
«И умер сын божий, что вполне достойно
веры, так как невероятно. И погребен он,
и воскрес, что верно, так как невозможно».
Однако в искусстве разрешение этой антиномии
на уровне умозрительной спекуляции было
невозможно, потому что пластические и
изобразительные искусства могли оставаться
таковыми только тогда, когда они не отрывались
от реальной природы и человека.
Именно поэтому
раннехристианские теологи, как
на Западе, так и на Востоке, чувствовали,
подчас лишь интуитивно и смутно, эту внутреннюю
несовместимость искусства и христианской
веры. Тот же Тертулиан резко выступал
против искусства, считая его наследием
языческой античности — языческой ересью.
«Искусство, — восклицал он, — ...находится
под покровительством двух дьяволов —
страсти и вожделения — Бахуса и Венеры».
Ранневизантийский
неоплатоник Псевдо-Дионисий Ареопагит,
хотя и расходился с Тертулианом
в оценке античного философского
наследия, стремясь в своих сочинениях
(в особенности в трактате «О иерархии
ангелов и церкви») соединить его с христианством,
— в оценке искусства единодушен со своим
западным «братом». Он в трактате «Об именах
бога» утверждает, что искусство есть
проявление божественной красоты и видит
совершенную красоту только в боге, она
есть только одно из божественных имен.
Августин Блаженный,
продолжая традиции Плотина, в своей
«Исповеди» говорит о том, что
искусство приводит его к греховным
чувствам и желаниям, он называет его
«похотью очес», подчеркивая то, что именно
зрение, обращенное к изобразительным
и пластическим образам, порождает наиболее
глубокие земные, реальные чувства и желания.
Именно поэтому он стремится преодолеть
разорванность своего «я» между земным
и небесным, полностью отдать себя богу,
отказавшись от искусства, ибо бог — это
«единственная в своем роде и неподдельная
красота».
Наконец, «великий
схоласт» Византии Прокл в своих
«Первоосновах теологии» (разд. II «Числа
и боги», § 153 и др.) также отдает
предпочтение божественно-совершенному,
а следовательно, и совершенно-прекрасному:
«Все совершенное в богах есть причина
божественного совершенства, — пишет
он, — ...Поэтому одно совершенство — у
богов, а другое — у обожествленного. Однако
первично совершенное в богах...».
Однако у Прокла
отношение к красоте, а следовательно,
и к искусству, более сложно и неоднозначно,
ибо его боги — это боги античной культуры,
это пластические образы, в которых запечатлены
природные и человеческие силы. «Тогда
делается понятным, — пишет в комментариях
к Проклу А. Ф. Лосев, — почему числа ...
объявлены тут богами. Это суть самые настоящие
языческие греко-римские боги, т. е. все
эти Зевсы, Аполлоны, Афины Паллады... Ведь
языческие боги являются ничем иным, как
обожествленными силами природы и общества.
Это и есть их подлинное содержание, столь
противоположное надмировому содержанию
общественных монотеистических религий».
Здесь Прокл
приближается к пластически мыслящему
греку, стремится освободиться от однозначного
подхода к искусству в
Это активное неприятие
христианской теологией земной природы
искусства вступало в противоречие
с практикой духовной жизни христианских
церквей, которые все же не могли обойтись
без его способности глубоко влиять на
духовный мир человека, на его самые сокровенные
желания и порывы. И именно образы пластического
и изобразительного искусства позволяли
это сделать с наибольшей силой и эмоциональной
убедительностью. Однако это имело и свои
оборотные стороны — человек, через объем
и изображение, приобщался к миру живой,
социально-природной реальности, и это
грозило иллюзорному мироощущению христианства
определенными потерями и в конечном счете
возможным поражением. Вот почему исторически,
в процессе объективно развертывающейся
духовной жизни средневековья, складываются
определенные каноны и ограничения, которые
должны максимально притупить телесно-предметные,
реальные элементы живописи и скульптуры.
Причем эти методологические основания
средневекового профессионального искусства
интерпретировались теологами как высшие
эстетические достижения художественной
культуры, проникшей в глубины человеческого
бытия, в глубины человеческого духа. Искусство
же других времен рассматривается как
поверхностное и незначительное, так как
оно отражает жизнь, которая, «удаляясь
от глубинных истоков своих, течет мелкими
водами легкого эпикуреизма, в атмосфере
легковесной буржуазности греческих человечков...»
и потому оно лишено признаков истинной
духовности и эстетичности.
Безусловно, официальное
искусство христианского средневековья
очень внимательно относилось к фольклорной
художественной традиции, чувствовало
и понимало пластически-изобразительную
природу народного художественного мышления,
уходящего своими истоками к мифологии,
т. е., так же как буддизм и ислам, пыталось
схватить и закрепить в своей системе,
в системе социально-актуального слоя,
слой народно-мифологический.
Это выразилось
в том, что в канонах церковного
искусства четко учитывался характер
народных образных представлений, характер
«наивного» народного художественного
мышления, для которого характерно не
визуальное, не буквальное представление
о пространственно-временном существовании
человеческого и предметного мира. Достаточно
взглянуть на лубочные картинки любого
«христианского» народа, чтобы убедиться
в условности изображения, убедиться в
универсальности необъемного принципа
изображения, в особом значении величины
изображаемых фигур (например, значительные
фигурки — большие, незначительные - меньшие,
значительные — в центре композиции, незначительные
— на втором плане и т. д.). «...В сфере древнего
искусства, в условиях малой глубины, —
пишет Л Ф. Жегин, — вся, или почти вся,
система пространства умещается в пролете
рамы — отсюда совершенная устойчивость
формы... То, что показывает здесь композиция,
— это как бы в сильнейшем сокращении
вся пространственная система в целом».
В народном художественном
сознании стихийно отразились универсальные
принципы художественного мышления
вообще, выраженные в образной интерпретации
существования мира в пространстве
и времени.
В философско-эстетическом
аспекте это глубоко было схвачено
И. Кантом, который считал, что для
художественного мышления существуют
только «две части формы чувственного
созерцания как принципы априорного
знания, а именно пространство и время...»
Для И. Канта
«пространство есть не что иное,
как только форма всех явлений
внешних чувств, т. е. субъективное условие
чувственности, при котором единственно
и возможны для нас внешние
созерцания», вместе с тем и «время
есть необходимое представление, лежащее
в основе всех созерцаний. Когда мы имеем
дело с явлениями вообще, мы не можем устранить
само время...»
Для И. Канта
пространство и время — априорные
формы чувственности, и это, конечно,
неверно; но верно то, что пространство
и время есть такие сущности объективного
мира, которые позволяют художественному
сознанию, человеческой субъективности
универсально отразить мир в структуре
художественного образа.
В народном художественном
мышлении чувство пространственно-
Близость народного
художественного мышления, выраженного
в этом принципе, теоретическим размышлениям
И. Канта верно заметил П. Флоренский,
когда писал: «Мы не втягиваемся в это
пространство (пространство фрески, построенной
по принципу обратной перспективы. — Е.
Я.); мало того, оно нас выталкивает на себя,
как выталкивало бы наше тело ртутное
море. Хотя и видимое, оно трансцендентно
нам, мыслящим по Канту и Эвклиду».
Этот принцип
был умело использован в
Таким образом,
христианство сумело глубоко проникнуть
в народно-мифологический слой, интерпретировать
его в духе актуально-социального слоя
и, более того, практически и теоретически
стремилось утвердить как единственно
верный способ художественного видения
мира. В качестве аргументов привлекались
не только аксиологические и социальные
аспекты, но даже психофизиологические
уровни человеческой личности.
Так, например, утверждалось,
что «обратная перспектива» и
плоскостное художественное мышление
наиболее адекватно психофизиологии
зрительного восприятия человека, чистота
и естественность которого наиболее ярко
проявляется в детстве. Именно поэтому
дети художественно видят мир отнюдь не
в «схемах» линейной перспективы и натуралистической
визуальности, а в предельно условных,
символических образах нелинейной перспективы.
И поэтому «если обратиться к данным психофизиологическим,
то с необходимостью должно признать,
что художники не только не имеют основания,
но и не смеют изображать мир в схеме перспективной,
коль скоро задачею их признается верность
восприятию».
Эти размышления
очень близки к идеям современной
американской так называемой «гуманистической
психологии», сторонники которой считают,
что творческие способности и
глубина отношения к миру наиболее
ярко проявляются у детей и «что по
мере социализации человек постепенно
теряет свою творческую способность. Потребность
и способность творить сохраняется до
конца жизни лишь у немногих «творческих»
личностей».
Таким образом,
сохранение детского видения мира,
в частности в искусстве, якобы
способствует сохранению творческих потенций
человека, сохранению его способностей
проникновения в глубины пространственно-временного
континуума. Хотя это может быть и верно
относительно онтогенеза отдельного человека,
но относительно филогенеза человеческой
культуры это едва ли правомерно, так как
ее развитие с неизбежностью снимает предшествующие
формы художественного мышления (осваивая
все лучшее в нем) и создает новые устойчивые
принципы этого мышления. И как ни прекрасно
детство человечества — античная пластика,
которая является для нас примером и в
определенном смысле недосягаемым образцом,
современное художественное мышление
не может быть адекватно ему. И как ни своеобразно
и неповторимо искусство христианского
средневековья, оно также не может претендовать
на универсальность и всеобщность, на
абсолютное и последнее слово в искусстве,
тем более, что именно в искусстве «христианских»
народов были поставлены зримые пределы
и определены границы мистически-религиозному
сознанию, пределы и границы влияния христианского
миросозерцания на духовный мир и эстетические
потребности человека. Эти границы были
поставлены принципами пластическн-изобразительного
художественного мышления этих народов,
они пронизали и христианское действо
и светский театр, духовное пение и симфоническую
полифонию, пасторскую проповедь и лирическую
поэзию.